Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Ляленков В.Д - Борис Картавин
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
БОРИС КАРТАВИН
первая часть романа-трилогии

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Часов в шесть утра я потихоньку встаю с постели, выхожу на крыльцо и усаживаюсь на порожке, жмурясь от лучей свежего солнца, которое каждое утро умывает меня.

Встаю в такую рань, чтобы видеть, как наш сосед Виталий Александрович гоняет голубей. Мама и отец спят. Бабушка и сестра спят. И хозяйка, у которой мы живем на квартире, еще не шумит своим громадным примусом. Так что можно пробежать в сад и не только собрать падалицы, но и сорвать спелое яблоко или грушу, чего хозяйка не разрешает делать. Всякий раз она, если видит, как я пробираюсь из сада с яблоком, проверяет хвостик: сорвал или подобрал на земле. Хозяйка хватает одной рукой меня за руку, другой подносит к своему длинному носу яблоко и зорко оглядывает его со всех сторон, подозрительно подолгу смотрит мне в глаза, а я даю подробный отчет: где и под каким деревом лежало яблоко. Хозяйка из своих яблок варит варенье. В чулане стоит много больших стеклянных банок с этим вареньем, и я никак не могу понять, когда она все это съест.

Дом, в котором мы живем, стоит в глубине широкого, длинного двора. У самых ворот находится еще дом. Он жактовский, в нем много семей. Почему-то ни в одной из этих семей нет маленьких детей. Это меня огорчает, я давно мечтаю иметь надежного союзника в драках с мальчишками соседних улиц.

Между этим домом и нашим, спрятавшись в акациях и сирени, сидит еще маленький домик. Он похож на хатку, которая нарисована на картине у мамы над кроватью. В маленьком домике две уютные чистенькие комнатки. Принадлежит он старой и сердитой женщине. Эта женщина живет где-то в Ямской у сестры. А домик она сдает жильцам. Каждый месяц хозяйка приезжает на трамвае; приходит во двор и, пряча худое, длинное лицо в черный платок, поспешно скрывается в домике и там собирает деньги с жильцов.

Бабушка говорит, будто в прошлом эта старушка была монашкой.

Я всегда дожидаюсь выхода монашки из домика. Жду, пока она уйдет со двора, а потом бегу к калитке и смотрю ей вслед.

Сколько я помню, в домике этой черной старушки живут три девушки. Все они молодые, но, конечно, намного старше меня. Семьи их находятся в деревне, а они учатся у нас в Курске. Где и чему они учатся, я не знаю.

Эти девушки очень ласковые и добрые. Из жильцов нашего двора их я больше всех люблю и уважаю. Особенно нравится мне самая младшая, по имени Таня. Черноглазая, с тонкими длинными бровями и румяная, она дома и по двору ходит босиком в широком легком сарафане. Всегда веселая, часто зазывает меня в домик, усаживает на табуретку и спрашивает:

— Хочешь помидорки?

— Хочу, — отвечаю я.

И такими вкусными кажутся помидоры из ее рук, что готов съесть их сколько угодно, хотя дома у нас полно своих.

Таня всегда жалеет меня, если дома достается ремня или еще какая беда случается со мной...

Где работает мой отец, я не знаю. Каждое утро он и мама уходят и возвращаются вечером.

Я спросил однажды:

— Пап, а что на работе делают?

— Яблоки едят, — ответил он мне.

Я долго размышлял над его ответом.

Мама работает синоптиком, она предсказывает, будет ли завтра дождь или не будет его.

Отец мой — молчаливый человек. Он редко меня замечает, Вернувшись с работы, моется над тазом во дворе, обедает, выходит на крыльцо и сидит, слушает разговоры соседей. Если отец не на крыльце, то в комнате читает газеты, свои и бабушкины книги. Каково содержание этих книг — не знаю. Только с одной я знаком. Она толстая, старая, в черном переплете и тяжелая. Я ее почти самостоятельно прочитал. Называется она «Борьба за огонь». Про первобытных людей. В остальных книгах я пересмотрел картинки и потому знаю только, кто такие буржуи и как они выглядят.

Со слов мамы понимаю: отец моим воспитанием не занимается. Правда, порой бренчит пряжкой ремня и хлещет по моим ягодичкам. Это он считает основной частью воспитания. Но и этой частью он не увлекается. Как-то лениво, с неохотой хватает меня и лупит.

К тому же стегает не по своей воле. Получается так: вначале бабушка или сестра доносят маме о моих грехах. Если грех считается большим, мама приступает пилить отца. Тот терпит, и когда у него лопается терпение — никуда не денешься, хоть в сад беги, хоть на улицу, все равно поймает.

Например, два дня назад я получил взбучку. В жактовском доме живет женщина, по имени Анна. В сарайчике Анна держит козу, которая часто бродит по двору. Я уже один раз катался на этой козе. Тогда сама Анна этого не видела, заметила моя бабушка, и потому я отделался обычным выговором. Я даже и не прокатился хорошенько: коза нагнула голову, расставила передние ноги и ни шагу не шагнула, пока я не услышал голос бабушки и не соскочил с острой спины. В этот же раз коза пронесла меня к самым воротам, где я и налетел на Анну, вернувшуюся с базара.

Крику было много, и вечером я поспешил скорей забраться под одеяло.

В другой комнате громко разговаривали:

— Ну что я сделаю? Что ты хочешь от меня? — говорил отец.

— Как что? Следить должен за сыном. Он совсем распустился.

— Ну что он там сегодня натворил?

— Ах, господи! Да сколько тебе говорить! Опять на Анниной козе катался. Что соседи скажут!

— Где он? Позови сюда.

Я уткнулся в подушку и не дышал: теперь-то лупцовки не миновать.

Но мама не шла за мной. Было очень тихо. В кухне, где что-то варилось на примусе, бабушка и Дина читали по очереди вслух.

— Борька, иди сюда! — крикнул отец.

Я появился перед ним.

Он смотрел хмуро, на белках глаз виднелись красные жилки.

— Катался на козе?

— Катался.

Я всегда сразу признаюсь. Во-первых, кончается все скорей, да к тому же моментальное признание ставит отца в тупик. Видимо, если бы я запирался, ему легче было бы приступить к наказанию.

— Как ты катался?

— Она подошла к забору... я думал, в сад пойдет деревья обгрызать... Взял за рога и сел.

— Я спрашиваю, как ты смел садиться? Тебе кто разрешал?

Я не мог ответить на последний вопрос и стоял молча. Тут уж он решился. Снял ремень и отстегал меня.

Я обычно не реву. И это его тоже удивляет. Когда он кончает свое мерзкое занятие, я убегаю или в подполье, или к Тане. Только там я плачу. Плачу не из-за боли, а потому, что я такой плохой и лучше стать никак не могу.

В моем убежище, куда я попадаю через узенькую дырку под крыльцом, темно, и никто не видит моих слез, тем более сестра. Тут я плачу и, наплакавшись, засыпаю.

Если появляюсь со слезами у Тани, она гладит меня по голове и шепчет:

— Ну не плачь, Боря, все пройдет, ну не плачь. Ты же любишь меня?

— Люблю, — тяну я.

— И я тебя люблю.

При ней слезы быстро высыхают. Дней десять назад она одна сидела в комнатке и что-то писала, я вошел и остановился у стола, разглядывая стены.

— Таня, можно тебя поцеловать за все, за все!! — сказал я.

Она наклонила голову и сказала:

— Поцелуй.

Я поцеловал в щеку и тотчас убежал. Считал, что этот поцелуй будет моей очередной тайной. Вечером снова заглянул в домик. Все девушки обступили меня и принялись со смехом спрашивать, почему я Таню хочу целовать, а других нет.

Я вырвался и исчез в саду. Я никак не ожидал предательства Тани. Целых три дня в домик к ней не заходил и на улицу пробирался через соседний двор, чтобы не попасть на глаза девушкам. Наконец Таня сама поймала меня на крыльце и затащила к себе.

— Ты рассердился на меня? Да? — спрашивала она.

— А что же ты рассказываешь все, — обиженно ныл я, — так ты и любую тайну всем расскажешь. И про подполье тоже.

— Я не знала, что нельзя рассказывать. Больше никогда не расскажу ничего никому. На вот, еще поцелуй, и мы никому не скажем.

Поцелуй состоялся. А Тане был сообщен новый секрет: в огороде, под бузиной, стоит стеклянная банка, которую я стащил у хозяйки. В банке сидит живой уж, принесенный мне с кладбища Ванькой Пекарем за четыре пустые бутылки. Бутылки я опять же стащил у хозяйки в сарае из ящика.

— Разве можно чужое брать? — сказала мне Таня.

— Хозяйка не узнает, — успокоил я ее, — там столько этих бутылок, а хозяйка все бережет и бережет.

Таня очень хорошая.

 

2

Я уже большой. Этой осенью пойду во второй класс. Сестра Дина годом старше меня. Я уверен, что со временем перегоню ее и сделаюсь старше. К тому же я очень способный. Об этом говорят многие. Говорит дочка тети Зины Олечка, она учится в институте на доктора. И тетя Зина и Олечка бывают у нас в гостях. Мне очень нравится, когда у нас гости. Что бы я ни натворил днем — к вечеру забывается. Мама в этот день все время веселая. Возится с бабушкой на кухне, куда и я то и дело забегаю, чтобы получить что-нибудь вкусное. Но вот подходит вечер, и гости в сборе. Вначале они бродят по саду, затем собираются в комнате к столу. Пока на столе никакой еды нету и все только разговаривают, мы с Диной должны где-нибудь заниматься своим делом. Когда же мама и бабушка накроют стол, нас приглашают. После ужина мы с Диной поем дуэтом песенки и читаем по очереди стихи. Мне приходится читать больше, чем Дине. Как только мама говорит: «Дети, пора спать», Дина уходит. Я же не хочу уходить.

— Боря! — говорит мама и смотрит на меня вопросительно.

Еще чаю хочу, — говорю я.

— Господи, ты лопнешь! — отвечает мама и наливает чаю.

Пить мне не хочется, хочется посидеть, послушать, о чем говорят. Пью маленькими глотками и слушаю. Наконец вызываюсь сам прочитать стихотворение — самое смешное. Когда я читаю, Олечка смеется и кричит маме:

— Катя! С каким видом! С каким видом читает!

А я снова завожу:

 

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

 

Меня все-таки укладывают в постель. Долго лежу с закрытыми глазами, много думаю и незаметно засыпаю...

Мысль о том, что осенью нужно будет ходить в школу, все чаще и чаще копошится у меня в голове. И я, как никогда, сожалею, что у меня нет брата. Пусть хотя бы во дворе друг был, с которым я ходил бы в один класс. Я прекрасно понимаю, что будет снова твориться по дороге к школе, тем более что я решил не по Дзержинской ходить, а напрямик, через скверик, мимо парашютной вышки и Пастуховской улицы, где живут самые драчливые мои враги.

И вот как-то утром сижу на порожке крыльца и особенно остро чувствую одиночество. Парикмахер почему-то не гоняет голубей. Их даже не видно на голубятне. Смотрю на сарай, на голубое, чистое небо. Собираюсь бежать в сад, как вдруг вижу: из дверей жактовского дома вышли во двор мальчик и девочка.

На голове у девочки большой бант из белой ленты, одета она в чистенькое белое платьице. Мальчик кажется мне тоже излишне чистым. Девочка стала прыгать через скакалку, а мальчик принялся обследовать двор.

Я сбегаю по ступенькам и направляюсь к новичкам. Не доходя до них шагов пять, останавливаюсь и задумываюсь: кто они и к кому приехали? Стою долго. Во всяком случае достаточно времени, чтобы оба неизвестных заинтересовались мной. Девочка мельком посмотрела в мою сторону и продолжает прыгать, качая бантом. Мальчик залез под крыльцо и копается в мусоре. Я начинаю сердиться. Когда неизвестный выбирается на четвереньках из-под крыльца, держа в руках кусок ржавой проволоки, я говорю строго:

— Не клал туда — и нечего брать!

Новичок стоит на коленях и рассматривает находку, меня для него не существует. Я подхожу и выхватываю из его рук проволоку, совершенно мне не нужную и о существовании которой я даже не подозревал.

— Ты ведь не в этом доме живешь, мальчик,— говорит мне девочка, прекратив наконец прыгать, — а мы сюда переехали и живем теперь в этом доме.

— Тогда так, — говорю я, — эта будет ваша половина двора, та моя. И чтоб на чужую половину не ходить.

Сказав это, я провожу огрызком проволоки черту поперек двора от угла дома до уборной и становлюсь на своей стороне.

— Ступнешь сюда — получишь, — угрожаю я новичку.

Он выше меня ростом, но это меня ничуть не смущает. Он кажется слишком худеньким. К тому же терпит общество девчонки. Я же упражняюсь в драках с мальчишками почти ежедневно, и чистенький мальчик кажется мне робким и слабым противником.

— Ну что, боишься переступить? — спрашиваю я.

Он делает шаг и переступает границу.

— А ну двумя, — подсказываю я.

Он переступает и второй ногой.

Подхожу вплотную к нему и спрашиваю!

— Ты что? Хочешь драться? Да?

— Я не хочу драться, но двор ведь не твой?

— Как будем драться? На кулаках или в схватку?

— Я маме скажу, — грозит девочка. Хотя с места не двигается.

Я небрежно лягнул противника ногой. Он сразу отвечает тем же. Я размахиваюсь и ударяю его по щеке. Он бьет меня. Мы схватываемся и тузим друг друга. Падаем на землю, катаемся, и ни один из нас одолеть не может.

То ли девочка закричала, то ли наши повизгивания донеслись в дом, только вдруг чьи-то руки разнимают нас. Над нами наклонилась молодая, красивая женщина. Она держит за руку новичка и спрашивает:

— Вы за что? Вы что не поделили, Игорь?

Новичок молчит, шмыгает припухшим носом. Девочка спокойно объясняет:

— Этот мальчик сказал, что нам нельзя ходить по всему двору.

— Вот это нехорошо, — говорит мне женщина, — двор большой, общий, и вы должны жить мирно... А ты иди умойся и сегодня никуда из комнаты не пойдешь,— добавляет она сыну и уводит его за руку в дом.

Скачу на одной ноге к своему крыльцу. То, что не удалось быстро одолеть новичка, удивляет меня. Надеюсь, мы с ним еще померяемся силами где-нибудь подальше от глаз и ушей взрослых.

Размышляю: почему женщина на меня не кричала? Чувствую маленькую неловкость за учиненную драку и отправляюсь домой.

На табуретке в коридоре гудит хозяйкин примус. Хозяйка месит что-то в кастрюле ложкой. Когда прохожу мимо, она косится на мои руки в карманах.

Бабушка в мягком коричневом капоте сбивает на кухне тесто в макитре. Мама и отец за столом, завтракают. Молча сажусь на свое место. Беру хлеб.

— Где уже был? — спрашивает отец.

— В саду.

— Мать! Как вел Борька себя вчера? — кричит он бабушке.

— Ничего... вчера ничего...

— А когда же чего?

— Да нет... Последнее время баловства не случалось, — спасает меня бабушка.

Я сразу решаю: воду бабушке носить и конфеты не таскать из стола.

— Вы, мать, смотрите, ежели он что натворит, скрывать нечего...

Бабушка что-то бормочет непонятное.

Мама время от времени поглядывает на отца. Она всегда во время еды вопросительно поглядывает на него.

Иногда отец скажет ей:

— Лучше... лучше... сегодня вроде лучше.

У него в животе что-то неладно. Бывает, целыми неделями отец ничего не ест за обедом, кроме кипяченого молока или кислого. Бабушка ежедневно варит ему жидкий бульон из курятины, но отец и бульон не пьет, только глотает плоские широкие пилюли, которые стоят очень дорого.

Завтрак кончается. Мама уходит на кухню, моет руки. Забирает свою сумочку. Отец надевает пиджак, и они уходят. Я облегченно вздыхаю. Соображаю, куда сейчас отправиться. Полазить по соседним садам? Пропутешествовать на кладбище, куда давно собирался? Сходить к Виталию Александровичу — посмотреть голубей? Побежать к сыну пекаря Ваньке? Или забраться к Гапону, куда еще не ступала нога ни одного мальчишки с нашей улицы?

Дел много, и сразу решить, чем заняться, трудно. Заглядываю за дверь, где стоит кровать Дины. Сестра спит. Некоторое время смотрю на нее, пальцем надавливаю на закрытый глаз. Дина поворачивается с боку на спину и, широко раскрыв большие голубые глаза, смотрит спокойно на меня.

— Вставай, засоня, — говорю я.

— Не мешай... отстань, Борька, — шепчут ее губы.

Дина закрывает глаза, поворачивается к стене и опять спит.

Я прохожу к отцовской кровати. Над ней на стене висят две вещи, до которых я могу только дотрагиваться. Это шашка в черных исцарапанных ножнах и охотничье ружье. С полгода назад я однажды снял ружье со стены и весь день бродил с ним в саду. До возвращения отца с работы я успел повесить ружье на место, но он каким-то образом узнал, что я брал ружье,

— Ты снимал сегодня ружье? — спросил он меня.

— Да, снимал. Я. И не стрелял. Я только прицеливался.

У всех домашних лица выразили ужас.

— Чтобы ты запомнил этот случай, я тебя поучу маленько, — сказал отец и сильно меня отстегал...

Стою перед кроватью. Вспоминаю рассказ отца о том, как они гнали по степи белых. Представляю себе эту картину. Забираюсь на кровать и, держась за рукоять шашки, прыгаю на месте, скачу на коне. Потом выхожу па крыльцо и сбегаю по ступенькам. Сажусь на чурбак, на котором всегда рубят дрова и отсекают курам голову, смотрю на место недавней драки, на закрытое ветками сирени окно, за которым мучается наказанный новичок. Мне становится жалко его: весь день просидеть в комнате! Хуже этого наказания ни один родитель придумать не сможет, пусть сто лет думает.

У новичка, наверное, тоже есть грехи... Как сделать, чтобы их не было никогда? Чтоб не бояться, что могут прийти в дом соседи и пожаловаться? Зачем во двор Анна выпускает козу из сарая? Если б не выпускала, я никогда не залез бы на нее. Сегодня никуда со двора не пойду и буду хорошим...

Бреду вдоль забора, заглядываю в Танино окно, в комнате никого нет. Кровать застелена серым одеялом. Две подушки лежат на кровати. На столе в маленьком кувшине ветки сирени. На тумбочке книги. Над кроватью серый коврик в цветах.

Направляюсь к калитке и через щелку смотрю. Прошел незнакомый мужчина в коричневых сапогах, и больше никого нет.

Возвращаюсь на кухню. Бабушка моет тряпкой стол. Останавливаюсь перед нею и говорю:

— Бабушка, дай топор, я тебе щепок наколю для таганка.

— Ой, грех ты, чего вздумал! Ногу отрубить затеял? Мало — весь избитый? Посиди вон, почитай книжку.

Я иду следом за бабушкой в кухню и говорю:

— Бабушка, я не разрублю ногу, я потихоньку...

— Ох грех-то, ох грех-то!.. Ну нет моей моченьки, — причитает бабушка. Берет из-за сундука топор, уносит его в другую комнату и, став на стул, кладет топор на шкаф, куда мне не дотянуться даже со стула. Там всегда хранятся самые вкусные и интересные вещи.

Сестра встала. Она умывается, наливает молоко котенку, с которым, кажется, спала, и садится пить чай.

Я подхожу и даю ей легкий щелчок по затылку.

— Дурак, — говорит Дина и подкладывает в чашку сахару. Попив чаю, она примется с бабушкой убирать в комнате.

Через минуту я в саду, пробираюсь в самое глухое место. А что, если с новеньким поговорить, чтобы мы с ним стали как братья! От этой мысли верчусь волчком на пятке. Но как помириться с ним? Как доказать, что я смелый, что умею хранить тайны, ничего не боюсь и вовсе не злой?

Вдруг приседаю. Прячу шею в плечи и вглядываюсь в куст бузины. Вот так пограничник Короцупа высматривает шпионов. Вспоминаю, что в бузине стоит банка с ужом, и это возвращает к действительности. План примирения с новичком возникает моментально: нужно залезть в сад Гапона, нарвать больших груш — я давно любуюсь на них через щелку в заборе — и при Ваньке Пекаре и при новичке рассказать, как лазил и что видел там.

Гапон живет через двор от нас. Утром и вечером с громадным толстым портфелем ходит мимо нашей калитки. Ходит он медленно, высоко держа подбородок. Он, кажется, ни на кого из встречных не обращает внимания. Высокого роста, тонконогий, с худым длинным лицом и красными губами. Живот Гапона выдается далеко вперед и не похож на животы прочих людей. Например, у Ванькиного отца живот круглый, мягкий, кажется, если ткнуть чем-либо острым, из дырочки непременно потечет тесто. Я уверен, пекарь на работе целыми днями ест сырое сладкое тесто, из которого пекут пирожные. С отцом своим я хожу в баню, у него живот не свисает, а вдавлен внутрь.

У Гапона живот выпирает клином, и мы с Ванькой Пекарем твердо знаем, что у него под пиджаком запрятан сундучок с золотом. Известна и та истина, что Гапон буржуй, оставшийся втихомолку после революции. Чтобы никто не видел, чем он занимается во дворе и дома, Гапон огородил свой двор и сад высоким забором и обил поверху колючей проволокой. За этим забором носится черный злой кобель, величиной с теленка, с маленькими острыми ушами и обрубленным хвостом. Хвост, видимо, отрубил как-то со злости сам Гапон. Когда он прогуливается по улице, держа на ремешке своего страшного пса, я только через щелку в калитке могу смотреть на него.

Однажды я сообщил дома, что у Гапона под рубахой сундучок с золотом.

Мама посмотрела на отца и сказала:

— Ох, Митя, ну что с ним делать? С чего ты взял такое?

— Про это все знают, — сказал я.

— Он учитель и никогда буржуем не был, — объяснила мама. — Вот вырастешь, он тебя учить будет. И почему вы его так зовете?

Что творится за крепким гапоновским забором — полная тайна... И вот я подкрадываюсь. Недолго сижу, прислонив ухо к доскам, покрытым мелким зеленым мхом. Тихо. Карабкаюсь. Переношу ноги через проволоку и падаю. Кажется, летел в воздухе очень долго. Вскакиваю и понимаю, что стою в крапиве, ноги и руки горят от ее укусов. Да еще попал в какую-то неглубокую яму. Выбираюсь из нее и крадусь к заветному дереву. Ветки его низко прогнулись от тяжелых желтых груш. Быстро срываю все до одной, и пазуха полна. Когда, чуть дыша, подбегаю обратно к забору, чтобы поскорей выбраться из страшного сада, сразу убеждаюсь, что через забор мне не перелезть. Со стороны сада, вдоль всего забора, тянется канава, заросшая крапивой. Если удалось с той стороны добраться доверху, то с этой я ни за что не смогу. Бегу по дну канавы. Хоть бы деревцо росло близко от забора! Но деревца нет.

Ухожу в темный угол. От крапивных ожогов тело горит, со страха дрожу. Потом становлюсь на колени, прячу горящие руки и лицо в траву и затихаю.

Когда поднимаю голову, вижу перед собой большие сапоги. Носки у них загнуты и запачканы известкой. В тот же момент кто-то очень сильный хватает меня рукой за пояс штанишек, и я повисаю в воздухе. Рука трясет меня, как кошелек, груши падают из-под рубашки и из карманов. У самого глаза, слева, черное и твердое, обо что я задеваю ухом, — живот Гапона.

Стволы деревьев и кусты прыгают перед глазами. Сейчас Гапон размахнется и что есть силы швырнет меня о землю, точно так же как парикмахер однажды бил щенят у себя в огороде. Я закрываю глаза. Сердце останавливается.

Едва последняя груша летит на землю, рука ставит меня в нормальное положение. Я качаюсь, мелко переступаю и стараюсь не упасть. Чувствую что-то лишнее в трусах.

— Ну, теперь беги... выбирайся, как и соизволил забраться сюда, — рычит хриплый, страшный голос у самого уха.

Чудится, будто тучи затянули небо и стало разом темно, как ночью.

Гапон повел носом, наклонился ко мне и фыркнул.

Стою не двигаясь.

— Ну что же? Или ты забыл, как сюда попал?! Фу! Негодный мальчишка!

Громадная рука тянется ко мне снова. Белые длинные пальцы с выпуклыми ногтями хватают мое ухо. Я подскакиваю от неожиданности. В голове что-то хрустит, я иду боком, спотыкаясь и не смея вырываться.

Протащив за ухо через весь сад и двор, где черный кобель, облизываясь, проводил меня жадными глазами, рука выталкивает меня за калитку. Сообразив, что свобода — вот она, я мчусь к своему двору. Через минуту сижу под полом в тайном убежище. Снимаю штаны, трусы, утираю ими ноги, все прочее. Трусы зарываю в рыхлую землю, одеваюсь и ощупываю ухо. Оно, должно быть, оторвано, но крови на пальцах не нахожу. Может, не сразу оно отвалиться должно? Может быть, ухо точно так же, как цветок на клумбе: нечаянно его вырвешь из земли, обратно сунешь туда, и он стоит день как живой, а наутро вянет? Принимаю решение: просижу тут сто дней, пока не умру, но отцу и маме не покажусь.

Над головой ходят, стучат чем-то. Что со мной будет? Конечно, беспощадный Гапон выждет, когда отец вернется с работы, и все ему расскажет. Прикидываю, какое может быть наказание. Перво-наперво отец меня отстегает. Если бы я не ходил в школу, он наверняка вернул бы меня в детский сад, где кормят несносной манной кашей. Из-за этой каши была целая война, даже две. Одна — там, в детском саду, где манную кашу я выбрасывал под стол, выкладывал из тарелки в феску, чтобы потом незаметно вытряхнуть в траву, набивал кашей рот и, задыхаясь, выбегал из-за стола и выплевывал ее. Нянечки наказывали меня и смотрели как на преступника. Наконец я прекратил ходить в детский сад и неделю пропадал на Тускаре. Питались мы с Ванькой Пекарем рыбешками, раками и лягушками, которых жарили на костре. Ванька Пекарь съедал несколько лягушек подряд и жевал их с удовольствием, не морщась. Я больше двух не мог проглотить: я глотал лягушатину и едва-едва сдерживался, чтобы не вырвало. Но глотать надо было. Ванька говорил, что, когда мы сбежим от взрослых и будем жить на кладбище в склепе, первое время придется питаться одними лягушками. За эти дни я очень исхудал, и мама пошла в детский сад узнать, чем там кормят детей. Началась вторая, новая война, длившаяся дней шесть. Я, как заяц, прятался в саду, в подполье. Отец в конце концов сдался, и я избавился от манной каши.

Ну ладно, в детский сад я бы сейчас пошел, хотя этого не может быть. А что, как отец возьмет и сведет к беспризорникам, в милицию или к цыганам?

Когда дыра, через которую я пролез в подполье, превратилась из серой в темную, слышу тихий и осторожный шепот:

— Борь, Боря, ты здесь?

Это моя любимая и добрая Таня.

Я на четвереньках ползу к отверстию.

— Ты зачем тут сидишь? — спрашивает она шепотом, стоя на коленях и глядя в темноту подполья.

— Папа не ищет меня?

— Нет. Мама искала — ужинать пора.

— А Гапон не приходил?

— Нет.

— И ничего, ничего?!

— Ничего... поздно уже...

Вылезаю и рассказываю Тане все. Она тут же под крыльцом, сидя на корточках, выслушивает мой торопливый шепот, целует в макушку и советует:

— Сейчас иди в дом. Если и будет выговор, только за то, что долго не показывался.

Пробираюсь в комнату, глотаю ужин прямо на кухне и крадусь к своей кровати-спасительнице.

Дина укладывает спать кукол, напевает песенку. Она поворачивает голову и следит за мной. Стягиваю рубашку. Отец и мама в другой комнате о чем-то разговаривают. Дина на секунду отворачивается, и я в штанах ложусь под одеяло. Накрываюсь с головой и прислушиваюсь, широко раскрыв глаза.

Сестра прекращает петь песенку. Тихо.

— Боря, а ты ноги помыл? — говорит она.

Высовываю голову и киваю: да, помыл.

— А ты почему в штанах лег?

Хочется запустить в нее чем-нибудь. Торопливо стягиваю штаны и вешаю их на спинку кровати.

Засыпая, слышу, как бабушка сказала маме, что я поужинал. Еще понимаю из разговора, что отец уезжает завтра в командировку. Уснул я с легким чувством на душе, свободно вздохнув перед сном, и ночью ничего страшного мне не снилось.

На другой день с самого утра я и Таня ожидаем Гапона. Дина ушла в гости к тете Зине, дома одна бабушка. Я натаскал ей маленьким ведерком три больших ведра воды, наполнил до краев макитру, цинковый таз, в котором когда-то меня и сестру купали, а теперь только замачивают белье. Насобирал и принес в кухню щепок и верчусь в коридоре, предупреждая каждое желание бабушки, лишь бы она не выходила во двор. Таня чистит ножи и вилки в ящике с песком. Она стоит у нашего крыльца рядом с бочкой, в которую во время дождя с крыши льется вода по трубе.

Я то и дело подбегаю к Тане, смотрю, как она чистит, бегу на крыльцо и стою там. Вот солнце выбралось из-за крыши нашего сарая. Тень от сарая уползла к самым дверям. Входная калитка заскрипела, и во дворе очутился он. Он аккуратно прикрыл калитку, огляделся и, выбрасывая в такт шагу свою толстую палку, не спеша шагает к нашему крыльцу. Кажется, что даже окна всех трех домов поворачиваются вслед Гапону. Шмыгаю за дверь, щелкаю задвижкой и смотрю в замочную скважину. Гапон поравнялся с Таней. Она поднимается с корточек и, держа в левой руке вилку, а в правой тряпку, загораживает ему дорогу.

Гапон свирепо осмотрел ее, помял губами и произнес?

— Э-э... Девушка, скажите мне, пожалуйста, э-э-э... вы в этом доме живете?

— Да, в этом, — ответила Таня.

— Э-э-э... По некоторым данным я знаю, что в этом доме живет мальчик, по имени Боря... Я, кажется, не ошибся?

— Нет, вы не ошиблись — он тут живет.

— А скажите, могу я видеть кого-либо из его родных?

— Мама на работе, отец в командировке. Я одна дома.

— Э-э... вы кем ему приходитесь?

— Я сестра.

— Прекрасно. Меня это вполне устраивает. Я попрошу вас довести до сведения родителей, что их сын вчера забрался в мой сад и оборвал опытную грушу, плоды которой я ожидал пять лет. Как ни тяжела для меня утрата, я воздерживаюсь на первый раз от обращения в милицию. Я надеюсь, что ваш брат больше не будет лазить в мой сад. Что вы мне скажете в утешение?

— Он никогда больше в ваш сад не полезет, никогда, я в этом ручаюсь!

— Прекрасно. Я больше ничего не имею вам сказать. Прощайте.

Гапон повернулся и торжественно пошагал со двора. Если бы он рычал, кричал и ругался, все было бы понятно, но вежливый голос его напугал меня.

Выскальзываю из-за двери и спрашиваю у Тани:

— Таня, что теперь будет?!

Она усаживает меня на порожке, садится сама и требует от меня клятву, что я больше никогда не загляну в Гапонов сад. Я даю клятву. Таня обещает держать происшедшее в секрете.

Гроза пронеслась над головой. Мне так приятно и легко, так я люблю в этот момент Таню, что хочется попросить разрешения поцеловать ее в щеку. Но мне стыдно. Поэтому не прошу. Захватываю свои щеки ладонями и говорю, качая головой:

— Ах, Таня, если б у меня был брат! У меня же нет брата! Одному скучно, а если пойду к ребятам, обязательно баловаться буду...

Она смотрит на меня и чему-то улыбается.

Я продолжаю:

— Знаешь, Таня, я вовсе не хочу делать плохого. Ведь я очень, очень хороший! Ты же сама говоришь, верно?

— Верно, только не всегда.

— Но как быть всегда, Таня?1

Мы молчим.

Хозяйка вынесла на крыльцо примус, поставила на него кастрюлю и скрылась. Таня о чем-то думает. Я смотрю на чурбак.

— А новенький хороший? — неожиданно спрашиваю я.

— Хороший. И сестра у него хорошая. Вот вы и познакомьтесь.

Приходится рассказать о драке.

— Ну, это не страшно. Сегодня приходи к нам, и я вас помирю.

Под вечер я познакомился с Игорем. Когда ощупали друг у друга мускулы и выяснили, что у кого в карманах, я увел его в сад. Там он поклялся держать все в тайне, ни под каким предлогом взрослым ничего не рассказывать. Я показал ему штаб в малине, где хранились сабли из обручей от бочек, показал, как красные рубили белых: взмахивал отточенным обручем и, подпрыгивая, рассекал на части большую толстенную тыкву, останки которой мы перекидали через забор к соседям, подальше от глаз строгой хозяйки...

Теперь у меня есть во дворе друг. Его мама сказала, что мы в школу будем ходить вместе, в один класс. Это очень хорошо. В комнате я почти не бываю днем. Даже когда приходит время обедать и все сидят за столом спокойно, я стараюсь поскорей выскочить во двор. Видя, как я ерзаю на стуле, как не могу усидеть на месте, мама все чаще настораживается. Ей кажется, что проказ у меня с каждым днем прибавляется больше и больше.

— Где ты сегодня был, Боря? — ласково спрашивает она.

— У Игоря.

— Что вы делали с ним?

— Мы... мы играли.

— Во что?

— Играли в войну... потом читали книжку...

— О чем же в книжке написано?

— Один мальчик попал ночью в лес. Он был совсем один. У него ничего не было, и, чтобы не умереть с голоду, он ел лягушек.

— Господи, что ты несешь?

Дина кладет ложку и возмущенно смотрит на меня. Аппетит у нее пропадает. .

— Да, — говорю я, — так и написано. Он, конечно, не сырыми их ел, жарил на костре. Потом у него в животе завелись головастики. Они росли, росли и превратились в лягушек, живот у мальчика сделался очень большой, и воды он пил много.

— Перестань болтать! Этого не может быть, ты опять все выдумываешь! Откуда у него такое берется в голове? — Мама смотрит на отца.

Тот поглядывает на меня, ничего не говорит. Сестра пересиливает себя и продолжает есть суп.

— Я не выдумываю, — продолжаю я. — Однажды мальчик заснул под кустом, и к нему через рот залез в живот уж. Этот уж поглотал лягушек и стал жить в животе.

— Ну, довольно болтать, ешь!

— Хорошо. Я принесу вам книжку, — обиженно говорю я и ем суп.

— Жевать надо хорошенько, не глотать, как утка. Вот смотри — Дина ест нормально. Успеешь еще набегаться.

Гляжу в тарелку и думаю: что же в дальнейшем могло быть с мальчиком? Вспоминаю про глистов, которых выгоняли из меня год назад, и судьба ужа, поселившегося в животе мальчика, проясняется. Когда встаем из-за стола, я сестре рассказываю про это.

— Мама, — говорит Дина, — мама, Борька что рассказывает!

Я даю ей щелчка и убегаю во двор.

В садах уже снимают ранние яблоки. Хозяйке не под силу управляться со своим садом. Мама, отец и Дина по вечерам помогают ей. Яблоки лежат в плетеных корзинах, ссыпаны кучей во дворе у сарая. Когда стемнеет, я тайком набираю из корзины самых лучших яблок, подхожу к раскрытому окну Тани и потихоньку раскладываю яблоки на подоконнике. По вечерам девушек часто не бывает дома. Они наряжаются и уезжают в город. На следующее утро, увидев, что яблок нет на подоконнике, сажусь на порожке, обхватываю щеки ладонями и сижу не шевелясь. Осторожно оглядываюсь, будто вот-вот что-то должно произойти, не то очень страшное, не то очень хорошее. Дрожь бегает по спине. Когда девушки дома, мне не хочется, чтобы мой новый друг ходил к ним в домик, чтобы Таня и его гладила по голове. Но я не говорю про это. Когда Таня гладит его, я забиваюсь в угол под фикус и сижу там, молчу.

— Что с тобой, Боря? — спрашивает в такие минуты Таня.

— Ничего, — отвечаю я и продолжаю молчать.

 

3

Мы с Игорем получили от Виталия Александровича пару совершенно черных голубей. Собственно, мы их заработали: когда нужно, мы свистим, подбрасываем вверх свои фески, бегаем для парикмахера за папиросами в магазин, носим голубям воду. Одним словом, добровольно выполняем массу дел. И вот однажды он сказал:

— Ну что? Хотите, дам вам парочку галочек?

Мы переглянулись, не веря своим ушам. Он не шутил.

— Вы уже знаете, как за ними ухаживать, и я вам охотно подарю голубя и голубку.

Мы спрятали птиц за пазуху и унесли в сарай.

— Нужно только, чтоб отец не узнал, — предупредил я Игоря.

Отец терпеть не может голубей. Он говорит, что голубятники— это бездельники и лентяи. Игорь притащил ящик из дому. Мы сверху обили его сеткой и поселили в нем птиц. По очереди мы воруем дома зерно и кормим голубей. Подолгу сидим над ящиком и любуемся своим сокровищем. Виталий Александрович говорит, что вскоре голубка должна сесть на яйца. Мы каждый день проверяем, не появилось ли под голубкой яичко. Его пока нет.

Ужа мы из банки выпустили. Он ничего не ел. Вначале был тугой, как веревка, а сделался плоским, как сплюснутая металлическая трубка. Игорь сказал, что он в неволе не будет есть и умрет. Я взял ужа и положил на траву. Пока мы стояли над ним, уж никуда не уползал. Бабушка позвала нас, мы принесли ей воды, и, когда вернулись к тому месту, ужа не оказалось — он уполз. Весной он выведет много ужат, и мы сестер обязательно затащим в то место, где они будут жить.

Вчера мы до вечера пробыли на Тускаре и наловили силявок. Сегодня днем, по пути к Игорю, я заглянул в домик Тани и обнаружил, что там никого нет. Кровати без матрацев. Стены голые. На полу валяется книжка и увядший букет сирени. Я походил по комнаткам, размышляя, куда могли деться девушки. Сбегал домой, спросил у бабушки, знает ли она, куда они подевались. Бабушка сказала, что девушки уехали. Окончили учебу и уехали. То, что Таня и не попрощалась со мной, очень опечалило меня. К Игорю не пошел и остаток дня бродил грустный...

На другой день узнаю, что началась война. Об этом мне сообщил Игорь, когда мы сошлись у ящика с голубями. Эта новость не произвела на меня особого впечатления. Я уже знаю одну войну — финскую. Она была зимой. По Красноармейской улице двигались колонны бойцов, одетых в шинели, на головах у них были каски. Лошади тянули пушки. Мы на коньках катались по тротуару и смотрели на пушки, на лошадей и на винтовки. Однажды я решил проехаться совсем близко от пушки. Как-то неудачно вывернул с тротуара и попал на дорогу. Что-то ударило меня в спину, я упал, и когда раскрыл глаза, увидел над собой громадное копыто с блестящей подковой, забитое снегом. Копыто повисло надо мной и слегка дрожало. Какой-то военный схватил меня, сказал строго: «Куда тебя несет, чертенка!» — и дал пинка. Я отлетел в сугроб. Ко мне подбежали прохожие. Я вскочил и умчался домой. Помню, что тогда появились очереди за хлебом и за картошкой. Мы с бабушкой стояли в очередях и мерзли. Теперь лето и тепло.

— Немцы неожиданно напали, — говорит мне Игорь, — мы уедем к отцу в Архангельск. Он там служит.

— Он командир, да?

— Командир.

— А зачем вы поедете?

— Мама говорит, сейчас мы должны по возможности жить вместе.

Я смотрю на голубей. Теперь я останусь опять один.

— Боря! Боря! — зовет меня мама.

Что такое? Бегу к ней.

— Ты дома, мальчик, — говорит она и смотрит как-то странно. Потом идет в дом и там ходит по комнатам, то и дело берется руками за голову и повторяет: — Что же теперь, господи, ну как же это?

Сестра кормит песочными пирожками кукол. Мама садится у репродуктора. По радио говорят несколько раз одно и то же — началась война. Немцы напали. Мужской голос говорит очень долго. Я ухожу во двор.

На следующий день Игорь уезжает. У ворот стоит грузовая машина. Двое мужчин помогают матери Игоря погрузить вещи. Я простился со своим другом. Они отправились к поезду, который отходил в седьмом часу.

...Отец теперь редко показывается дома. Он и ночевать не ходит. Он проводит мобилизацию и создает ополчение. Что это такое, я не имею понятия. Он же мне не объясняет. Я спросил его однажды: что такое ополчение и пойдет ли он на войну?

— Иди, иди, бегай, — ответил мне отец.

Отец совсем исхудал, и лицо его заросло щетиной. Когда он появляется в доме, сразу падает на постель и спит. Я опять бегаю к Ваньке Пекарю. Пекарь сообщает мне неожиданное для меня решение: если немцы подойдут к городу, мы должны убежать с ним на кладбище. Там в старом склепе устроим настоящий штаб и будем убивать немцев. Для этого нужно подготовиться. Я должен стащить у отца ружье и патроны. То же самое сделает и Ванька. Сбежим из дому ночью.

— Только не проговорись, — шепчет мне Ванька,— если узнают — ничего у нас не выйдет.

Понимаю, он прав. Целыми днями мы сидим у него в сарайчике и обсуждаем план бегства. Захватим два одеяла, зимние пальто, примус. Обязательно спичек и побольше хлеба.

Однажды ночью мне снится страшный сон. Я куда-то проваливаюсь. В руках у меня отцовское ружье. Меня кто-то ловит. Я падаю и кричу. Ружье за что-то зацепилось, меня подбросило вверх, ружье выстрелило. Я просыпаюсь и вскакиваю на колени. Хватаюсь за спинку кровати. В доме суматоха. Мама плачет, бабушка мечется по комнате.

— Где Борька?! Разбудите его! — кричит отец.

Дом наш вздрагивает, звенят стекла. Что-то падает со стола и разбивается. Стреляют зенитки. Отец подхватывает меня и выносит во двор.

— Садитесь на землю, — говорит он маме и бежит к воротам.

-— Не курить! Кто курит?! — доносится оттуда. — Погасите свет!

У мамы дрожат руки. Она прижимает к себе Дину и меня. Бабушка молчит и не шевелится.

Я выскальзываю из-под маминой руки и бегу к воротам.

— Боря, куда ты?

За воротами толпа людей. Виталий Александрович и отец стоят на крыше.

Анна крестится.

— Господи, помилуй и сохрани нас, — шепчет она.

— Не бойтесь, сюда больше не попадет! — кричит Виталий Александрович. — Ему вокзал нужен.

По небу носятся громадные, толстые лучи света. Прожектор. Гула самолета не слышно из-за разрывов бомб и звонкой стрельбы зениток.

— Там же люди, там же люди. Что же делают! — возмущается чей-то бас.

Приглядываюсь — это Гапон. Он в одной рубашке. Она не убрана в брюки. Я теперь понимаю, что никакого сундучка у него нет — это просто живот такой.

— Смотрите — поймали!

Несколько лучей пересеклись, и видно, как по 'небу ползет маленький белый крестик. Тотчас где-то совсем близко отчаянно заколотили зенитки. Что-то пропело в воздухе и шлепнулось рядом со мной. Хозяйка наша схватилась за голову и опустилась на землю. Никто не обратил на нее внимания. Я подбегаю к ней и смотрю: по лицу от волос текут темные струйки.

— Папа, папа! — кричу я.

Хозяйку окружают. Поднимают. Она тихонько стонет.

— Осколком от зенитного снаряда.

— Все зайдите за дом!

— За дом, за дом уходите!

Хозяйку унесли в комнату.

— Ничего страшного, — говорит отец, — если бы без платка была, то смерть, а так череп не пробило.

Убегаю к воротам.

— Угодил на Ленинскую. На вокзале пожар, — сообщает с крыши Виталий Александрович.

— Ракеты! Смотрите: там ракеты! Сволочи!

Внезапно полнеба освещается заревом, зарево держится, чуть уменьшается и так остается.

— Горит!

— Что же это, а?

— Это еще цветики, ягодки будут впереди.

— По всем фронтам наступает.

— Надо в деревню ехать.

— Неужели он и сюда придет?

— Не допустят.

...Утром по радио объявляют воздушную тревогу, но немецкие самолеты пролетают за Курск. Мама на работу не пошла — их учреждение закрылось. Отец рано утром ушел из дому. Я сбегал за Ванькой, и мы в саду у нас роем бомбоубежище. Грунт твердый — глина. К вечеру вырыли траншею и здорово устали. Хотели накрыть траншею досками от забора, хозяйка не разрешила. У нее в сарае разыскиваем три больших куска фанеры. Бомбоубежище готово. Притрусили его сверху землей, травой, огородили палками, чтобы кто не наступил и не провалился. Хозяйка в сарае сама вырыла яму. Мама шьет мешки. Дина ей помогает. Значит, мы собираемся уезжать. Бабушка на примусах топит жир в кастрюлях.

— Зачем столько?

— На дорогу.

— И ты поедешь, бабушка?

— Нет, куда мне! Я к Зине уйду.

Ванька поторапливает с бегством. Я верчусь в комнате, никак не удается стащить ружье. В комнате все вверх дном, матрацы задраны. Ящики комода выдвинуты. На стульях, на столе кучи белья и одежды. Мама и не смотрит на меня. Она шьет, шьет и шьет. Иногда плачет. Дина обнимает ее и говорит:

— Не плачь, мама.

— Ну не буду, не буду, доченька.

Появляется отец и с ним двое мужчин. Один в гражданской одежде, второй, с бородкой, в военной форме. На петлицах у него по две шпалы. Гражданский вскоре уходит с каким-то портфелем. Отец и военный жгут на припечке бумаги.

Уходя, военный говорит отцу на крыльце:

— Значит, в Тиму.

— Да, там.

— Если удастся...

Они пожимают руки, и военный направляется к воротам. Я чуть не подпрыгиваю: отец из кармана брюк достает пистолет и кладет его в боковой карман пиджака. Сам роется в комоде и уходит. Через час прибегает и ругается:

— Черт знает что! Ружья у населения отбирать! Зачем это?!

Снимает со стены ружье и куда-то его уносит. Что мы будем делать без ружья? Бегу к Ваньке и докладываю о случившемся. Он сидит в своем маленьком сарайчике и вырезает ножом из доски рукоятку для самопала.

— У нас мать отнесла ружье, — говорит он спокойно,— дура она у меня. Придется самопалов наделать. У вас много спичек?

— Много... есть спички...

— Стащи их. Все равно никому нужны не будут.

Уточняем подробности побега, и я лечу домой. За Курском постоянно гудит. Похоже, где-то далеко грохочет и раскатывается гром. На кухне я обшариваю все закоулки, ищу спички. Стою, глядя в окно, и, как только бабушка выходит во двор или в комнату, я хватаю коробки, сколько удается, и сую за пазуху.

С хозяйкой нашей приключилось что-то. Она сидит у входа в свою половину дома на низеньком стульчике и смотрит на помойное ведро. Изредка дотрагивается пальцем до перевязанной головы, положения не меняет. У нее, должно быть, сотрясение мозга. Она не обращает внимания на мои воровские прыжки. Спичек набираю коробок десять. Уношу их в бомбоубежище и прячу в картонную коробку из-под граммофонных пластинок. Там лежит уже маленький топорик и хозяйкин кухонный нож, похожий на кинжал. Голова идет кругом, возвращаюсь в дом. Как лунатик, брожу по комнате.

— Ты что на цыпочках ходишь? — спрашивает мама.

Я вздрагиваю. Да, я хожу на цыпочках. Нужно вести себя проще. Помогаю запихивать вещи в узлы. Не знаю, как и когда засыпаю между двумя мешками.

— Разбудить его? — спрашивает бабушка.

— Не нужно. Подложи под голову подушку, — отвечает мама.

Дина подсовывает мне под голову подушку, и больше я ничего не слышу.

Ночью опять суматоха в доме. Вскакиваю. Зениток не слышно. Гула самолетов нет. С улицы доносятся незнакомые голоса. Бабушка проходит мимо. Она что-то несет во двор.

— Что такое, бабушка?

— Спи, спи, — отвечает она, — беженцы наехали.

Я видел беженцев. Они на телегах проезжали по Красноармейской. Зачем они остановились?

Рано утром я во дворе. Около Таниного домика стоят телеги. К ним привязаны лошади, жующие сено. На телегах узлы и мешки. Обхожу возы и рассматриваю их. На одном вижу черную собачку. Останавливаюсь и смотрю. Собачка негромко, осторожно ворчит. Тотчас большой полосатый мешок зашевелился, и из него показывается лохматая, большая голова старика с большим горбатым носом. Старик смотрит на меня из-под нависших седых бровей, сморкается, и голова его снова исчезает в мешке. Рядом с большим мешком лежит маленький. Он тоже полосатый, как матрац, и кажется, там спит кто-то маленький. Вот это голова, вот это колени. Кто-то скорчился и спит. Осматриваю лошадей. Вспоминаю, как Пекарь мне сказал, что во время войны папиросы дороже всего на свете. Иду в дом. У нас они где-то есть: когда бывали гости, мама всегда подавала курящим папиросы. Пока все спят, шарю руками в ящиках комода. Вот — целых пять пачек. В случае чего променяем на хлеб.

Бегу к Ваньке. Он в сарайчике, напильником пропиливает дырочку в медной трубке Полдня мы изготовляем самопалы. Когда прихожу домой поесть, вижу, что мешки на телеге пусты. А на оглобле сидит девочка с белыми гладкими волосами в испачканном кисейном платьице. Она не оглядывается на меня, смотрит в одну точку, как наша хозяйка. Останавливаюсь шагах в четырех от нее, поднимаю с земли камень и бросаю его в забор. От стука камня девочка вздрагивает и смотрит на меня. Вижу худенькое, облупленное ветром и солнцем личико. Ноги и руки похожи на тонкие палочки, покрашенные коричневой краской. Кисейное платьице от пыли серое. Девочка посмотрела на меня безразлично, и головка ее снова опускается к земле.

— Вы беженцы? — спрашиваю я.

— Да. Мы из Винницы.

— А где твой дед?

— Дедушка и мама ушли за хлебом и за сахаром.

Я молчу, думаю, потом говорю:

— Ты есть очень хочешь?

— Нет. Я вчера очень хотела. И позавчера хотела. А сегодня мы покушали.

— Хочешь, я тебе яблок дам?

— Они кислые.

— Что же, они разве все кислые? У нас и сладкие есть!

— А это ваш сад, мальчик?

— Наш. Пойдем.

Она смотрит на воз, о чем-то думает. Поднимается, и мы шагаем к саду.

У калитки девочка спросила:

— А вы в школу ходите, мальчик?

Отвечаю, что ходил, и тут же интересуюсь: почему она называет меня, как большого, на «вы».

Ну мы же с вами незнакомы, — говорит девочка.

— Меня зовут Боря, а тебя?

— Меня Неля. Мы евреи. А твои родители евреи или русские?

Я задумываюсь.

— В школе мы русский язык изучали, — наконец соображаю я.

— Это совсем неважно. Я тоже русский учила. Но мы евреи. Ваши родные собираются уезжать?

— Собираются.

Мы подходим к медовке. Я забираюсь на нее. Очень спелые яблоки кладу за пазуху, не очень — бросаю на землю. Неля складывает их в подол платья. Я опускаюсь на землю и выкладываю яблоки из-за пазухи ей в подол.

— Ты здесь ничего не бойся, — говорю я Неле, — бомбить нашу улицу не бомбят, а от осколков зениток у меня есть бомбоубежище.

— Бомбоубежище? — удивляется она.

— Пойдем, покажу.

У входа в бомбоубежище объясняю, что становиться на него нельзя — можно провалиться Спускаемся в траншею и садимся. Тут прохладно. Неля ест яблоки.

— Ну что, ведь не кислые?

— Хорошие.

— А я курю уже, — неожиданно хвастаю я, хотя не курил ни разу и только собираюсь.

— У меня был брат, он тоже курил. Но он почти взрослый был.

— А брат сейчас где?

— Его убило осколком.

— Ты видела, как убивало?

— Нет... Как убивало брата, не видела.

Мы долго сидим. Она рассказывает, что отец ее на фронте и что, если б не дедушка, они бы, наверное, из Винницы не уехали и немцы бы их расстреляли. О смерти брата они узнали так: она с мамой сидела на телеге, а Гарик с дядей Изей гоняли лошадей поить к реке. Налетели самолеты и начали бомбить. Когда улетели, прибежал дядя Изя и сказал, что Гарик убит и утонул. Они с мамой бегали к реке, но Гарика не увидели.

— И дедушку, и меня один раз чуть-чуть не убило, — сказала Неля, — а тебя, мальчик, не убивало?

— Нет, — сознаюсь я, — я только тонул в Тускаре дважды. Меня спасали.

Наговорившись вдоволь и продрогнув от холода выбираемся на солнце и шагаем во двор. Около крыльца нас останавливает мама Рассказываю ей, что девочку звать Неля, что она еврейка и что мы были в саду,

— Вы хорошие ребята, — говорит мама, — сейчас идите в комнату и поешьте вареников со сметаной.

Мама набирает щепок у сарая и уходит в дом. Приглашаю Нелю. Но она стоит неподвижно, нагнув головку. Придерживает тонкими пальчиками подол и не отвечает.

— Пойдем, Неля, — зову я, — у меня сестра есть.

— Боря, Неля! Где же вы? — слышится голос мамы.

— Неля не хочет идти, — говорю я.

— Почему, девочка? — мама выходит к нам и не договаривает: Неля поворачивается и бежит к телегам.

Головка ее, как привязанная на нитке, качается туда-сюда. Яблоки падают из подола на землю.

Я растерян. Мама строго смотрит на меня.

— Мам, я ничего плохого не сказал, — заверяю я.

— Ну так иди сейчас же, приведи ее!

Нели не видно. Выглянул за калитку — никого. Открываю дверь в Танин домик. За столом сидят несколько женщин. У одной из них черные волосы распущены, халат расстегнут, а сама она плачет. Другие женщины что-то говорят ей. Одна посмотрела на меня замахала рукой. Закрываю дверь и бегу на крыльцо жактовского дома. Стучусь. Никто не открывает.

— Неля! Неля! — повторяю я.

Молчание. Домой не хочется показываться, и я хожу по двору. Наконец с улицы приходит лохматый старик с большой головой и толстым носом. Он выслушивает меня, сердито сморкается и, ни слова не говоря, идет на крыльцо. Я не отстаю.

— Иди, бегай… Нелина головка болит... Иди, мальчик, бегай, — произносит старик и захлопывает за собой дверь.

Отхожу к своему сараю и сажусь на чурбак Из Таниного домика вышла толстая женщина в широком платье и скрылась в жактовском доме. Показался лохматый дед, забрал с воза узелок и серое одеяло Черная собачка выскочи та на крыльцо, постояла и юркнула обратно.

Пробираюсь в комнату и прошу у бабушки вареников. Едва темнеет, сразу ложусь в постель Но заснуть никак не могу. Когда и на кухне гаснет свет, я раскрываю глаза и лежу, глядя з темный потолок. Прислушиваюсь к далеким глухим взрывам. Кажется что они звучат где-то под землей. Изредка чуть-чуть позванивают стекла. И оказывается, я плачу. Я не знаю, отчего я плачу. Слезы текут и текут из раскрытых глаз. Мне от них как-то сладко. Глотаю слюну, и хочется, чтобы слезы текли еще и еще. Пусть текут и текут, я буду лежать и молчать. Долго не могу выдержать такого наслаждения и начинаю хныкать. Всхлипываю потихоньку, потом никак не удержать судороги в горле. Что-то вроде стона несется от моей кровати. В темноте мамины теплые руки поднимают меня.

— Что с тобой, Боренька? Родной, мальчик, скажи мне?

Я перестаю дрожать, затихаю, срывающимся голосом шепчу, что Неля больная, что я ничего плохого не сказал ей, что мне хотелось бы, чтобы она пришла к нам.

— Завтра, завтра увидишь ее и приведешь, — успокаивает мама.

Мне хочется сказать маме, что завтра я убегу. Убегу в одно надежное место. Пусть никто не ищет меня, и пусть мама не плачет. Говорю это не вслух, а мысленно. Мама уходит. Утром во дворе не оказывается телег. На их месте валяются клочья сена, пустые консервные банки и лежат кучки конского навоза. Танин дом опять пуст. Анна собирает клочья сена и уносит своей козе.

Забираюсь на ворота и устраиваюсь на перекладине. Голубятня соседа пуста, окно открыто, и ветер выносит из него перышки. Пугало валяется на земле. Сам Виталий Александрович, одетый в шинель, в пилотке, с винтовкой за плечами, выходит из дому, быстро пересекает двор и пробегает подо мной. На крыльце его жена, тетя Валя. Она не плачет. Стоит, навалившись на косяк. Потом садится и сидит молча. Порой кажется, что грохот разрывов совсем-совсем близко, где-то за кладбищем. Солнце печет. Во двор пришел Гапон. Я уставился на него. Он в длинном пальто, какого на нем я не видел, и в широкой кепке. Гапон остановился посередине двора. Постоял, круто повернулся и пошел по направлению к школе. Слезаю с ворот и захожу в сарайчик. Долго смотрю на голубей, прощупываю, нет ли яичка, кормлю их. Выношу ящик во двор, достаю голубя и подбрасываю вверх. Он делает круг и садится. Смотрит па ящик, надувается и воркует — зовет голубку. Я вынимаю голубку и подбрасываю. Голубь срывается за ней. Они недолго летают и садятся на голубятню Виталия Александровича.

Под вечер неожиданно приезжает на телеге отец. В телегу запряжены две лошади. Одна — толстый, белый, в серых яблоках жеребец. Вторая — поджарая высокая кобыла. Сразу начинаем грузить на телегу узлы. Как же быть? Я еще не решил. Как сказать, что я специально ухожу в одно место, откуда будем делать набеги на немцев? Иду к бомбоубежищу, забираю там картонную коробку и под окнами дома крадусь в соседний двор. Сестра на подоконнике что-то заворачивает в тряпку. Делаю ей знак рукой, она высовывается.

— Дина, — шепчу я, — пойди сюда!

Она закусывает губу. Испуганно смотрит на меня.

— Ну иди же! — прошу я.

Сестра исчезает — и вот уже рядом.

— Только сейчас никому ничего не говори. Ладно?

Она молчит.

— Ни слова. Хорошо?

— Хорошо, — выдыхает она и поглядывает на окно.

Я коротко рассказываю ей о побеге и ныряю в малину.

— Боря! — кричит она.

Я мчусь через соседский двор. Улица. Дорога. Ванькина калитка. Ванька в сарайчике. Он в полной готовности. Зимнее пальто завернуто в одеяло, и все это перевязано веревкой. Карманы раздуты. В воздухе пахнет горелой серой.

— Слышал выстрел? — спрашивает он.

— Нет.

— Гляди! — он показывает на кусок свинца, который глубоко впился в гнилую доску.

— Каску, может, и не пробьет, а уж оглушить-то обязательно оглушит. Ты без шухаря удрал?

— Без.

Перевязываем коробку шпагатом. Кладу в карман заряженный самопал. Ждем темноты. Маршрут мы давно изучили. Ванька закуривает папироску и подает мне. Беру, сую в рот. Теперь-то можно все.

В самый последний момент план бегства проваливается.

Стемнело. Ванька выглядывает во двор — никого. Спешим к калитке. Кто-то стоит на тротуаре. Не один — это ясно по разговору. Ванька просовывает голову за калитку.

— Да вот он мой, смотрите! — произносит Ванькина мать.

Калитка распахивается, и появляется отец. Он хватает меня за шиворот и тащит.

— Не пойду! Не хочу! — кричу я.

— Хорошо, хорошо...

Вырываюсь, ору, что все равно убегу.

— Вот и хорошо, — повторяет отец, не укорачивая шага.

....Мы в комнате. Мама сидит на кровати, в глазах у нее слезы. Дина стоит, обняв ее за шею, и смотрит на меня с отвращением.

— Так... сейчас мы окончательно договоримся,— произносит отец и толкает меня в угол.

Руки у него дрожат. Лицо подергивается. Мне кажется, что это не отец, а незнакомый человек. Он совсем не похож на отца. Я понимаю — это он, и в то же время черты лица не его. Верхняя губа нависла над нижней, брови опустились, щеки будто кто-то продавил и они так остались.

Он расстегнул ремень.

— Будешь мать слушаться?! Будешь ее изводить?!

— Я все равно убегу, и не надо мне никого, — говорю я, глядя на ремень.

— Ага... Вот тебе за побеги, вот тебе за бега, вот тебе, вот тебе!

Стискиваю зубы, морщусь от боли и молчу. Только изредка непроизвольно вырывается тихое: ой-ой, ой-ой.

— Будешь убегать?

Молчание. Ремень снова хлещет.

Мама не выдерживает и отнимает меня.

— Всех вас излупцую, — стонет отец, — я вам покажу! Ишь, барчуки растут! Не трогай его! Пусть лежит, как щенок поганый...

Он толкает меня в другую комнату, закрывает дверь, и я остаюсь в темноте. Лежу неподвижно. Потихоньку ощупываю себя — больно. Поднимаюсь на ноги. Первая мысль — убежать. Крадусь в коридор. Дверь замкнута. Если открывать окно — услышат. Забираюсь в кровать, на которой один матрац, и ложусь па живот. Прислушиваюсь к голосам за дверью.

Спать почему-то не ложатся. Когда я засыпаю, слышу: кто-то чужой у нас появился. По голосу узнаю военного с бородкой, он недавно приходил с отцом.

— Значит, завтра?

— Да, завтра утром. Немцы к Фатежу прорвались и через день будут здесь.

Тихо. Приходит мама, за ней Дина.

Мама расспрашивает, почему мне хочется убежать. Я ей все рассказываю, сколько готовились, как готовились и для чего. Потом она мне много говорит. В конце концов обещаю ей никогда больше не убегать и спокойно засыпаю.

Утром мы отправляемся в путь. Из жильцов двора остаются только Анна с козой и хозяйка. Хозяйка даже не понимает, куда мы едем. Когда мама ей говорит: «До свиданья, Антонина Алексеевна, может, еще увидимся. Посмотрите за нашей мебелью и оставшимися вещами», — хозяйка поднимается со стула, выставляет перед собой руки с сухими длинными пальцами, что-то бормочет и бежит в сарай. А когда отец уже тронул лошадей, она выбегает из сарая, испуганно смотрит нам вслед. Так и стоит, пока мы не выезжаем за ворота. В последний миг я увидел, как она метнулась в дом.

 

4

Мама идет по тротуару, отец, держа вожжи, шагает рядом с телегой. Мы с Диной сидим на узлах. Дина смотрит прямо перед собой, я верчу головой по сторонам. На улице — никого. Проезжаем мимо Ванькиного дома. В окно глядит его мать. Ваньки нет. Неужели он скрылся на кладбище? Но когда заворачиваем за угол около магазина, из ворот выскакивает Ванька. Волосы у него, как всегда, торчат. Штаны не доходят до щиколоток, и рубашка выпущена. Возок сворачивает за угол. Длинная, худая фигура Ваньки исчезает. В магазине двери раскрыты. Из них выбегает женщина с мешком за плечами. Потом вторая, третья. Последним выбежал мужик. Он кричал что-то женщинам. Кажется, сердито. Взмахивал руками. Из дома напротив появился парень, перебежал дорогу, и они с мужиком скрылись в магазине.

Мама продолжает идти по тротуару. Она в черном платье, в кофте. На ногах сандалии. Отец в сапогах, в серых брюках, в сером пиджаке, и на голове у него коричневая фуражка. Вот там на груди, под пиджаком, у него, должно быть, пистолет.

— Пап! — зову я.

Он оглядывается.

— А шашку ты куда дел?

Мне кажется, он слегка улыбнулся.

— Спрятал.

На улице жарко, но мама одела на нас побольше. Дима в зимней шапке и в пальто. Я снимаю курточку и остаюсь в рубашке. Проезжаем Дзержинскую, катимся мимо Покровского базара. Сейчас мы заедем к тете Зине проститься. На перекрестке человек шестьдесят бойцов колонной переходят нам дорогу. Только подъезжаем к дому тети Зины, как она и бабушка выбегают. Они с мамой плачут. Тетя Зина очень полная. Она чем-то болеет.

— Ну, кончайте, кончайте голосить! — говорит отец, и мы трогаемся.

Через час мы на окраине. Пустынные улицы мне надоели, и я ищу чего-нибудь живого. Вот куры ходят. Вон женщина стоит и смотрит на нас. Разрывов нигде не слышно. Странная тишина. Вдруг мама что-то шепчет отцу. Не торопясь, он поворачивает налево голову и смотрит в сторону огородов, где видны кусты сирени. Смотрю туда. Там стоит человек, он держит в обеих руках по яблоку и молча следит за нами.

— Ага, сволочи, повылазили из щелей, — ворчит отец.

Мама испуганно оглядывается на нас и шепчет:

— Митя, скорей, скорей гони.

Отец сует руку в карман брюк. Домики кончились. Я оглядываюсь назад и вижу человека с яблоками. Он садится на лошадь. Сел. Поехал в сторону от нас.

Слева впереди дубовый лес, по правую руку поле, за ним далекий выгон. Там всегда располагались летом палатки цыган. Курск со своими садами остался на горе. Еще видны улицы, поднимающиеся в гору, дома, особенно белые. Но вот все это закрывается деревьями.

— Тпрр! — произносит отец.

— Ну, путешественники, с чем едете?

Впереди такой же воз, как наш. На возу две девочки. Женщина сидит рядом с возом и плачет. Мужчина в военной форме, без петлиц, хотя и со звездочкой на пилотке, держит жеребца нашего за уздечку. Мужчина высокий, с черными бровями и худой.

— В чем дело? — спрашивает отец. Из лесу выезжает человек, у которого были яблоки. Откуда он взялся?

— А, Картавин! Дмитрий Никитич! Куда это ты отправился?— улыбаясь, спрашивает подъехавший. Морда его коня почти у головы отца. — Не узнаешь, комиссар?

Чернобровый спокойно осматривает наши узлы. Раздается выстрел. Конь верхового шарахается. Сам верховой, раскрыв рот, откидывается назад. У него выстрелом сносит часть лба. Отец отбегает и стреляет.

Тишина.

Незнакомая женщина говорит:

— Они у меня деньги забрали и хотели лошадей угнать.

Отец стоит молча, оглядывается. Лес молчит. Оседланный жеребец рысью отскакал в сторону и остановился. Отец вынимает у чернобрового документы, просматривает их и кладет в карман. Идет от дороги, наклоняется к упавшему верховому. Забирает у него наган и возвращается.

— Вы далеко едете? — спрашивает он у женщины.

— Да нет. Я до Беседино. Я договорилась там с хозяйкой. Далеко не поеду. Меня и тут никто не знает.

Женщина с мамой идут вперед. Отец вскидывает обратно на воз мешки женщины. Возы движутся. Взрослые у первого воза. Я обдумываю все, что произошло. Смотрим с Диной назад. Чернобровый лежит на спине, раскинув ноги...

К вечеру я засыпаю и просыпаюсь от холода. Темно. Мы чем-то накрыты. Высовываю голову. Идет дождь. Мама сидит позади нас, накрывшись клеенкой, отец в плаще. Телега то и дело накреняется, скрипит. Кони шлепают по грязи.

— Ну, теперь кончилась мощеная дорога, — говорит отец, — ты привяжи их. А то угодим в яму, и свалится кто-нибудь во сне.

Мама привязывает спящую Дину шарфом к веревке, которой окручен воз.

— Меня не надо. Я не сплю.

— Боря, привяжись, — мама сует мне короткий ремешок. Я зажимаю конец его в кулаке...

В мыслях до сих пор чернобровый и человек, у которого в секунду отлетел кусок черепа. Мне нужно понять: кто они? Отец ничего не скажет. Я выбираюсь из-под брезента и подсовываюсь к маме. Она прикрывает меня клеенкой.

— Мама, кто эти были?

Она мне объясняет. Остается в голове одно: тот, который на коне, — белогвардеец, давнишний враг отца. Он где-то скрывался. Чернобровый, может быть, просто дезертир.

— А их много?

— Кого?

— Дезертиров.

Молчание. Мне нужен ответ.

— Много, мама?

— Не знаю, Боря. Должно быть, мало.

Пролетело подряд несколько самолетов. Позади на горизонте появилось зарево. Далекое уханье опять началось, и опять мне кажется, что оно, это уханье, очень быстро приближается. В стороне проплывают деревья. За ними где-то близко гремит выстрел. Отец поворачивает голову и смотрит туда. Телега сильно накреняется на правые колеса. Мы цепляемся за мешки.

— Но! Но! Но!

Лошади дергают, вырывают телегу из ямы и останавливаются. Отец погоняет их, они ни с места.

«Как хорошо, что я не убежал», — думаю я и говорю об этом маме. Она кивает мне. Отец топчется около лошадей, ведет жеребца под уздцы, потом забирается к нам.

— Сто-о-ой!

От леса подходят двое. Фонарик мельком обегает нас, задерживается на отце и гаснет.

— Документы.

Фонарик снова светит.

— Прямо не езжайте — все разбито. Сворачивайте сюда в лес.

Отец слезает. Телега приподнимается, потом катится по траве. И справа и слева слышны голоса. Курят. Кто-то стонет.

— А что там? — голос отца.

— Этот участок дороги бомбят. Здесь три санчасти собрались. А вообще-то ни черта не разберешь: пустую дорогу долбит, а нас не трогает. Вы давно из Курска?

— Сутки.

— Курить есть?

— Я не курю.

Вспоминаю пять пачек папирос. Сейчас бы сказал: «Возьмите целую пачку».

Отец уходит и приносит котелок горячей каши с мясом. Я страшно голоден. Мама организует стол на возу. Мы едим.

Через полчаса трогаемся. Ползем лесом. Дальше — вдоль дороги, которая действительно вся в ямах. Выезжаем на дорогу. Светает.

— Что такое, никого нет? — какой раз говорит отец.

Мы молчим. Чуть послышится гул самолета, мама охает и смотрит в небо. Я всегда говорю: «Наш». Мне так хочется, чтобы наш пролетел.

— Это наши самолеты? — спрашиваю я отца.

Он смотрит на меня и ничего не отвечает. Вспоминаю кино, как там летали самолеты, вспоминаю картинки в газетах...

...Я уже не знаю, сколько мы едем. Я засыпаю, когда светло, а проснусь — ночь. Как-то сквозь сон слышу, отец говорит:

— Остановимся здесь. Лошадей покормим, они отдохнут, и тогда тронем, иначе пристанут.

Поднимаю голову. Темно. По обе стороны от нас ползут темные хаты. Подъезжаем к воротам. Отец стучит черенком кнута по оконной раме. Никто не отвечает. Подождали. Отец стучит еще.

У соседней хаты та же история.

— Черти, — ворчит отец, — как вымерли все равно.

Наконец в одной хате брякнула щеколда на дверях.

Вышел мужик. В руках у него винтовка.

— Кто тут?

Отец говорит, что нужно переночевать, что промокли и лошади устали.

— А ты с кем?

— Семья.

Хозяин подошёл к возу, оглядел нас и сказал:

— Ну, заезжай. С бабой и детишками заезжай.

— Что у вас, вымерла деревня? — спрашивает отец.

— А, вымерла не вымерла — боятся. Вчера вот так попросились тут, а в доме одни бабы. Ну и устроили им шутку...

Хозяин помогает отцу управиться с лошадьми. А мы отправляемся в хату. В хате под столом в ведре горит каганец. Пол земляной. В углу теленочек на сене лежит. Под печкой поросенок хрюкает. Воздух спертый. Хозяйка приносит соломы и стелет на полу. Наливает миску борща, и мы садимся есть. Хозяйка смотрит на нас и вздыхает.

— Чай, из Курска?

— Из Курска, бабушка.

— Господи, — хозяйка крестится.

.Мама просит немножко кипяченого молока. Хозяйка достает из печки кувшин и наливает в отцову кружку. Отец пьет, морщится. Его тошнит.

— Ничего, ничего, — говорит отец, сам наливает еще и снова выпивает. Теперь благополучно.

Мы ложимся спать. Мои ботинки хоть и в галошах — насквозь мокры. У Дины тоже. Хозяйка кладет все мокрое в печь.

Утром я просыпаюсь рано. Мама, Дина и отец спят. Босиком подхожу к дверям. Хозяйка, опершись на рогач, смотрит в горящую печь. Худое морщинистое лицо ее кого-то напоминает мне, я не знаю кого. В глазах хозяйки отсвечивает пламя горящих дров.

— Бабушка, дайте попить, — прошу я.

— Уже встал? А ну иди чай попей. Есть не хочешь?

— Нет.

Сажусь за стол. На столе самовар. Хозяйка наливает мне целую кружку кипятку и добавляет заварки. Кладет рядом маленький кусочек сахару.

— У нас есть сахар, — говорю я и лезу в узел, достаю сахар.

— Давайте вместе пить.

Хозяйка отвечает, что она пила.

Чай горячий. Подхожу к теленку и осматриваю его. Он лезет мордочкой ко мне, хватает борт куртки губами и жует.

— Геть, ты! — кричит на него хозяйка.

Выпив кружку чаю, я чувствую, как обмяк весь. Глаза закрываются, голова клонится к столу. Осторожно копошусь в соломе рядом с мамой, прячу лицо под ее руку и сразу засыпаю.

Когда мы сидим за столом, хозяйка рассказывает, что ночью двигались через деревню войска на Тим. Ходят слухи, немцы где-то поблизости высадили десант. Отец дожидается, пока остынет кипяченое молоко, пьет, глотает широкие таблетки и уходит запрягать.

Мы опять в пути. Деревня долго тянется. Она очень большая.

— Как называется деревня? — спрашиваю я.

— Становое, — говорит мама.

За деревней встречаем обоз. Тут и гражданские и военные. Зеленые телеги военных иногда съезжают с дороги, обгоняют гражданские, снова вливаются в поток. На возу перед нами сидят молодые женщины, девочка, похожая на Дину, и парень лет шестнадцати. Он и управляет. Отец отдает мне держать вожжи, сам уходит. Разрывы теперь доносятся не только сзади, но и справа.

— Сколько народу, — вздыхает мама, — и зачем разом едут... Немножко б разбились по партиям.

Она смотрит назад, в небо. Высоко-высоко пролетают самолеты.

— Это, наверно, наши, — говорю я.

Вдруг несколько телег сворачивают и мчатся в поле.

— Во-оздух! — проносится над обозом.

Не сзади, а спереди вижу громадных плоских птиц. Слышен давящий свист, перемешанный с клокотанием. Мама дергает вожжу, сбоку взлетает столб земли, меня подхватывает волной, и я лечу. Плюхаюсь в грязь и стараюсь выпрямить подвернувшуюся ногу. Больно. Метрах в двадцати снова взлетает земля, вместе с узлами, мешками. Я ничего не слышу. Не слышу ни воя самолетов, ни взрывов. Немая картина. Рядом падает что-то, грязь бьет в лицо. Протираю глаза и вижу: это колесо от телеги. Но почему я ничего не слышу? Становлюсь на четвереньки и снова падаю на живот. Мимо проносятся телеги. Я откатываюсь от дороги, чтоб не раздавили. По спине бьют куски земли. Нагибаю голову, закрываю ее руками и лежу. Дикая и бессознательная сила просыпается вдруг во мне. Страх поднимает меня. Я бегу по дороге и кричу. Обгоняю телегу. Она стоит — лошадей нет. Спотыкаюсь и, продолжая кричать, ползу на четвереньках. Руки тонут в грязи. Неожиданно упираюсь лицом во что-то красное, перемешанное с грязью. Вижу голову с длинными волосами. Она лежит около ног, обутых в сапоги. Из мяса торчит белая-белая кость. Почему-то хочется тронуть ее. Я вскакиваю и бегу уже без крика. Земля не взлетает вокруг.

«Где же наш воз, где же мама?» — бьется мысль. Продолжаю бежать. С обеих сторон к дороге сходятся люди и ползут телеги. Несколько телег не возвращаются, уезжают прочь — решили, видно, покинуть большую дорогу.

Вот на узлах лежит клеенка. Это наша телега. Никого нет. Одна лошадь стоит на трех ногах. Четвертую держит на весу. Оглядываюсь. Следом за мной подбегают мама, отец и Дина. Мама без платка. Подол платья разорван. Дина вся в крови. Мама что-то кричит, ее руки трогают меня. Я ничего не слышу. Отец снимает с Дины пальто, утирает ей подкладкой лицо. Ран на Дине не видно.

Подбегает военный и говорит что-то отцу. Отец вытаскивает из передка лопату и уходит. Мама о чем-то спрашивает меня, я не отвечаю. Она поворачивает меня за плечо и смотрит в глаза. Показываю пальцем на уши. Мама молчит. Отец с военными начинает рыть невдалеке от дороги яму. К ним подходит боец, забирает лопату у отца, отец садится на землю и сидит. Проезжают подводы с беженцами. На одной кто-то лежит, прикрытый серой скатертью с длинной бахромой. Скатерть в том месте, где должна быть грудь прикрытого, пропитана кровью. Почти вся колонна телег с военными уже скрылась из глаз, только две телеги остались. Бойцы сносят к яме мертвых. Оттуда, где я упал, несут кого-то в пальто. Похоже, не человека несут, а большой ком мяса, облепленный тряпками. Когда подходят ко мне, замечаю голову с длинными волосами. Боец, как ведра с водой, проносит сапоги, из которых торчат оторванные выше колен ноги. Боец подходит к яме, не глядя бросает ношу вниз и уходит прочь...

Возвращается отец. Он осматривает ногу нашей раненой лошади. Выпрягает ее, хомут, уздечку и шлею снимает, бросает на воз. Лошадь отводит в сторону и приставляет к ее виску пистолет. Лошадь падает на передние ноги, держится так секунду и валится на бок. Ничего не слышу. И поэтому все действия вокруг меня кажутся особенно жуткими.

Мы трогаемся. За нами недолго едут три телеги с беженцами и сворачивают к леску. Потом мы останавливаемся. Видим в поле возы со снопами. Я забываю, что оглох, спрашиваю о них маму. Она шевелит губами— и только.

Через час на дороге появляются верховые. Я вытягиваю шею и смотрю на них. Подъезжаем. Отец показывает документы. Я давно не видел таких людей: лица выбриты, кубанки новые, сапоги блестят. За плечами карабины. Я поглядываю на родителей. Отец о чем-то спрашивает всадника. Тот отвечает. Лошади под всадниками хоть и в грязи по брюхо, но на месте не стоят, приседают и перебирают ногами. Двое отпускают повода и скачут в сторону от дороги. Там я вижу целую колонну всадников.

— Мама! — кричу я. — Смотри — наши.

Мама смотрит.

У всадников точно такие шашки, как у отца висела над кроватью. За дорогу я первый раз вижу, как отец говорит что-то с улыбкой. Всадник смеется, поднимает руку, в кулаке у него зажата плетка. Конь приседает и мчится прочь. Остальные всадники скачут за ним. Отец провожает их взглядом. На губах у него улыбка. Всадники догоняют колонну и сливаются с ней.

Мы сворачиваем с дороги. Одной лошади становится тяжело. Она часто останавливается, и отец не бьет ее. Лопатой и черенком кнута он то и дело очищает колеса от налипшего чернозема, перемешанного с соломой и травой. Если не очищать, колеса превращаются в толстые земляные круги, и лошадь совершенно не в силах нас тащить. Кое-как едем. Теперь ветер дует нам в лицо. Он сырой. Мы кутаемся, отворачиваемся от ветра. Отец и мама посматривают по сторонам. Отец вдруг натягивает вожжи. Вдалеке — редкий березовый лесок и никого нет. Но вот над одной березой появилось белое облачко. Тотчас рядом — высокий столб дыма и земли. Останавливаемся. Торопимся завести телегу в пологий овраг у дороги. Отец оставляет нас и поднимается наверх. Там ложится и смотрит туда, где было белое облачко.

Сползаю с телеги на землю, помогаю то же сделать Дине и иду вслед за отцом. Ложусь рядом. Он отстраняет меня рукой немного назад. Я по-прежнему ничего не слышу, да еще начинает звенеть в ушах. Звон увеличивается, увеличивается и становится нестерпимым. Зажимаю ладонями уши — звон уменьшился. Смотрю на березовую рощу, там над макушками серое облако дыма. От этого облака постепенно отрываются большие и маленькие клочья, поднимаются выше и исчезают. Из-за деревьев выбегает человек. За ним второй, третий, четвертый. Выбежавшие оглядываются. Мне кажется, что они обязательно бросятся сюда, к нам.

— Пап, кто это? — спрашиваю я.

По губам понимаю: «немцы».

Немцы исчезают в лесу. В это время совсем близко от нас раздается редко: та-та-та. Бьет пулемет. Отец надавливает рукой мне голову, и я пригибаюсь к земле. Он ныряет за куст. Да, я слышал отчетливо: та-та-та, но больше опять ничего не слышу. Поднимаю голову.

Далеко за дорогой, гораздо дальше, чем роща, появляется темная полоса. Мне кажется, что это гонят прямо на меня стадо. Оно быстро приближается. Я различаю — это всадники. Пересекают дорогу и мчатся к роще. Из рощи снова выскакивают немцы и не возвращаются обратно, а бегут сюда. Первые всадники доскакали до них. Один немец стреляет, и всадник вместе с лошадью врезается в деревья. Другой всадник опускает шашку на немца. И вот уже видны только макушки деревьев: вся роща закрыта лошадьми и людьми.

Я сбегаю на дно оврага и бегу туда, где стучал пулемет. Взбираюсь по склону наверх и застываю. Выбросив руки вперед, вниз лицом лежит немец. Дальше, поперек склона, второй. На самом верху отец. Из-под руки у него торчит что-то темное. Подбираюсь к нему. Темное — это приклад пулемета. Лежим неподвижно. Бой впереди постепенно утихает. Всадники собираются на опушке. Мы с отцом отправляемся назад к телеге...

До самого Тима едем метрах в ста от дороги.

В Тиму грязь непролазная. Колеи изрыты; видно, что проехало много телег. Кое-где мелькают фигурки людей. На нас не обращают внимания.

У двухэтажного дома останавливаемся. В нем, наверно, помещалось какое-то учреждение. Въезжаем во двор. Отец распрягает лошадь и задает ей овса. Входим. Я пробегаю по комнатам. На полу бумажки валяются, натоптано, окурки набросаны. В одной комнате плита есть и в углу стол с перебитой ножкой. Здесь мы располагаемся. Я стараюсь по губам определять, о чем говорят взрослые, но не могу. Отец разыскал сена и принес в комнату. Мы с ним оторвали от забора доски, раскололи их и растопили плиту. Свечку не зажигаем, и освещается комната только пламенем горящих дров. Отец что-то говорит маме и уходит.

На дворе совсем стемнело. Дина сидит на соломе, обхватив колени, и молча смотрит в топку. Глядя на нее, вспоминаю Нелю. Вот так же и Неля сидела на оглобле, когда я подошел к ней. Мама возится с кастрюлями у плиты. Я сижу у самой дверцы и слежу за огнем. Неожиданно в правом ухе что-то щелкает, сразу же такой звук раздается в левом, и я слышу какой-то шум и звон.

Вот и звон проходит, а шум продолжается. Смотрю испуганно на маму.

— Что такое? — спрашивает она.

— Что это шумит?

— Где?

Я не знаю, где именно, и удивляюсь: слышу ее голос. Мама заглядывает мне в уши и вздыхает.

— Я слышу, — говорю тихо.

Закрываю уши ладонями, снова открываю. Получается так, будто гудит самолет. Постепенно шум разделяется на отдельные звуки. Я разбираю: это гудит огонь в плите, а это шипит жир на сковородке. Мама звякнула крышкой кастрюли.

Дина говорит:

— Мама, а мы долго еще будем ехать или останемся в этом доме?

Мама смотрит на нее, вздыхает и говорит:

— Посмотрим, доченька, скоро папа придет.

— Я все слышу, мама!

Она наклоняется и целует меня.

Приходит отец и с ним человек. Отец поставил бидон около плиты и садится на солому. Пришедший усаживается рядом.

Мама подает нам с Диной миску вареной картошки. Отец и его товарищ дуют в кружки и пьют молоко.

— Это Николаев — я тебе говорил, — сообщает отец маме.

— Я вас немного помню, — говорит мама.

— Немцы Курск взяли.

Мама вздыхает.

— Так что все подались на Брянщину, — говорит тихо Николаев. — Емельянов позавчера ушел с тремя. Ты знаешь, этот Майкин Василь Василич... Я думал, он забьется куда-нибудь в щель или, чего хуже, продастся немцам. А ведь он сам четырех человек привел.

— Бухгалтер, что ли?

— Ну да.

— Оружия нет никакого. Как соберемся с духом, может, вернемся сюда скоро.

Отец выпил молоко и молчит.

— Я только тебя и ждал.

Отец вынимает из карманов пачку документов и передает Николаеву.

— Кочубеева и его напарника. Могут вам пригодиться. А остальные я собрал с убитых. Переправьте. Пусть хоть родным сообщат. А может, не нужно этого?

— Во всяком случае, перешлем.

— Может, оставить их в деревне, а я с тобой? — говорит отец.

— Только этого не делай. Ты и пяти дней не протянешь там.

Мама наливает в кружки молоко и говорит:

— Дети, ложитесь спать.

Мы разуваемся. Устраиваем себе подушки из сена. Мама застилает их простыней. Засыпаю под тихий неторопливый разговор и глухой гул далекой канонады...

На следующий день Николаева нету. Отец возится с лошадью и подмазывает колеса телеги дегтем. Из соседнего дома все время выглядывает в окно женщина и смотрит на наш воз. Я выхожу на улицу и осматриваюсь. Женщина, обутая в большие сапоги, проносит мимо ободранного барана. На голове его и на кончиках ног видна шерсть. Где она взяла барана? Вон через улицу проходят трое. Один из них, кажется, вчерашний Николаев. Он смотрит сюда и указывает рукой. Да, это он. Рядом с ним высокий парень с винтовкой на плече и девушка. Она тоже с винтовкой, в тужурке и в пилотке. Она поворачивается, и я раскрываю рот — это моя Таня. Все трое скрываются за углом. Как она сюда попала? Нет, это не Таня. Да нет же — Таня! На тротуаре и на дороге грязь и лужи. Я бегу не разбираясь. Далеко они не могли уйти. Заворачиваю за угол — никого нет. Калитка первого двора открыта, и мне кажется, что она еще качается. Вбегаю во двор. Тихо и пусто. Дверь на веранду приоткрыта. Заглядываю туда и поднимаюсь по ступенькам. На веранде опять никого. Подхожу к двери в комнату и только берусь на медную ручку, как дверь открывается и выходит усатый худой старик в очках и в фуражке. Он смотрит на меня удивленно.

— Ты зачем здесь?

Торопливо объясняю, что мне нужна Таня.

Когда упоминаю винтовку на ее плече, старик вздрагивает. Подозрительно смотрит сквозь стекла веранды во двор, оглядывает стены, где на гвоздях висят пилочки, топор и еще что-то.

— Иди, иди, — подталкивает он меня к выходу,— твои кто родные?

Ничего не отвечаю и выбегаю.

На углу вижу пожилую женщину, она несет ведра с водой на коромысле. Ребята моих лет играют на сухом месте в пристенки.

Отправляюсь обратно.

Мама стирает что-то в бочке под трубой.

— Ты где пропадаешь?

Рассказываю.

Она говорит, что Тани здесь быть не может, что я обознался, показывает на ноги, они у меня по щиколотку в грязи и, конечно, мокрые.

— Иди в комнату.

В комнате разуваюсь, ложусь на сено и думаю о Тане.

Под вечер мимо нас по улице прошел отряд бойцов, и за ними проехали телеги с вещевыми мешками. Попозже прошло вразброд несколько бойцов. Отец разговаривал с ними. Как стемнело, мы выехали из Тима. По дороге отец вдруг сует вожжи мне, сам ложится. Мама дает ему пилюлю и говорит:

— Осталось пять штук.

Дорога идет под гору, и лошадь везет легко. Потом начинается подъем. Раскаты взрывов гремят и справа, и впереди, и сзади. Почти по всему горизонту видно зарево пожаров. За ночь раза четыре останавливаемся, чистим колеса. К утру показывается деревня. Она вытянулась вдоль большого оврага с пологими склонами. На склонах сады и огороды. А на самом дне — мелкая узенькая речка. Переезжаем мост.

— Митя, мы останавливаемся, — говорит мама.

Отец кивает.

Деревенская улица тянется от нас и по правую руку и по левую.

— Куда сворачивать, мам?

Молчание.

— Заворачивай налево.

Мама слезает на землю и пробирается по грязи к хатам— там суше. Из окон, мимо которых мы проезжаем, на нас смотрят как на чудо. Мама не знает, в какую хату войти. У плетня пожилая женщина. Она босая. В руках держит большую шапку подсолнуха и смотрит на воз.

— Скажите, где можно остановиться на время? — спрашивает мама.

Женщина, ни слова не говоря, поворачивается и уходит.

Мама бредет дальше.

В следующую хату мама зашла и вскоре вернулась.

— Что, мама?

— Семья большая.

От реки поднимается с коромыслом на плечах высокая женщина. У нее маленькие глаза, крупные скулы. Юбка подвернута. Остановившись, она дожидается нас.

— Вы квартиру ищете?

— Да, остановиться нужно, с детьми вот не пускают.

— А это покойник, что ли?

— Да нет. Это мой муж. Он простудился в дороге.

Женщина смотрит куда-то между хатами и говорит:

— Ну, поезжайте за мной. Останавливайтесь у меня. Все веселей будет. У меня только одна девка маленькая.

— Боря, мы больше не поедем? — спрашивает сестра.

Я по голосу чувствую, что ей не хочется больше ехать.

— Вот подожди, немцы нагрянут — тогда узнаешь,— строго говорю я и тут же жалею Дину.

Она стала очень худенькая. После бомбежки на дороге, когда я увидел ее всю в крови, она первый раз обратилась ко мне. Тогда волной от разрыва бомбы ее бросило в разорванный живот лошади, откуда вытащила ее мама. Дина теперь почти не ест. Мама силком заставляет ее глотать картошку.

Подъезжаем к хате. Помогаю отцу слезть с воза. Распрягаю лошадь.

 

5

Через маленькое окошко видна деревенская улица. Она истоптана скотиной и людьми. В круглых и продолговатых лужицах по утрам появляется ледок. Хата стоит на возвышении. И потому, если голову приложить к самому краю окна, видны не только хаты, плетни, но и дорога, и мост через речонку. За мостом дорога поднимается в гору и обрезается рамой окна. На улицу мне нельзя выходить — не в чем. Ботинки окончательно разбились, галоши порвались.

Отец лежит за печкой. В этом месте, между печкой и стеной, обращенной к огороду, есть пространство шириной в метр. Мама устроила там постель, и когда отец лежит, его не видно. Он редко поднимается. Делает это только в случае, если нужно сходить по нужде. Перед тем как идти, он зовет:

— Боря.

Я помогаю ему встать и провожаю. Хозяйка говорит, что болезнь отца можно вылечить, у них вот так же страдал один мужик, и его вылечили. Хозяйка в кипяченое молоко прибавляет коричневого настоя на сушеной траве с мелкими листками полыни. Я попробовал однажды этого настоя и ходил полдня плевался — очень горький. С этим настоем отца ни разу не стошнило.

— Погоди, Катерина Васильевна, — говорит хозяйка, — вылечим твоего старика. Дохтора, голубушка, сами по себе, а мы тоже знаем средствия.

Колхозники возят с полей к себе во дворы хлебные снопы. Около избы время от времени появляется председатель колхоза Илья Матвеич. У него вместо левой ноги толстая деревяшка, похожая на большую бутыль, перевернутую горлышком вниз. На деревяшке прибит кружок резины. Этим кружком председатель всегда оставляет на земляном полу следы. Он забегает к нам в хату:

— Авдотья, почему хлеб не свозишь?

— А куда мне его? Целую скирду навозила! Хоть бы это обмолотить.

— Смотри, поздно будет!

За деревней тянется степь. Слева большую площадь занимает поле подсолнухов. Это поле похоже на низенький, ровно подстриженный лес. Вправо от подсолнухов там и тут стоят скирды с хлебом. Хозяйка говорит, что у скирд приготовили керосину. Когда народ запасется хлебом и увидит, что немцев не миновать — скирды подожгут.

В первые посещения председатель разговаривал только с хозяйкой, нас он будто не замечал. Потом поговорил с отцом и теперь, как проходит мимо хаты, заглядывает к нам. Берет табуретку и присаживается в ногах у отца. В колхозе лошадей угнали, а с коровами беда случилась, рассказывает председатель, ходят они медленно и за Трофимовкой попали под бомбежку. Местные сказали, что Касторное уже в руках немцев. Погонщики и вернулись обратно, пригнав половину стада. Вначале хотели по дворам раздать, чтоб сохранили скотину до освобождения. А теперь решили зарезать: все равно отберут немцы. Вот как ему быть? Уходить или остаться? С одной стороны, он инвалид, с другой — партийный.

— Предатели будут на деревне? — спрашивает отец.

Председатель задумывается.

— Видишь ли, Дмитрий Никитич, супонь крепка, да и та рвется. А другой человек со страху черт знает чего наделает.

— С личной злобой есть кто?

— Вроде нету.

Председатель говорит, что мы в окружении. Немецкие танки прорвались далеко.

Поговорив, они молчат. Председатель поднимается и уходит.

Хозяйкину дочку звать Маней. В первый день, как мы только поселились, она боялась нас. Станет у стенки и смотрит. Пройдет к лавке, сядет и сидит — опять же смотрит. Теперь они с Диной носят в цибарках со двора зерно. Я сижу на печи, принимаю от них цибарки, высыпаю на печь, нагребаю высушенного, подаю им, они уносят в кладовую и там ссыпают в яму. Мама и хозяйка молотят цепами снопы. У хозяйки в руках цеп кажется легким кнутом. Она в полтора раза выше мамы, и, когда нагибается, видны сильные и толстые ноги. Колотят, колотят по колосьям, хозяйка разогнется и скажет:

— Посиди-ка, Екатерина Васильевна, отдохни, тебе непривычно.

Мама еще несколько раз ударяет цепом и садится. Пальцы у нее дрожат, дышит она часто. Хозяйка же как машина заводная: телом почти не нагибается, а одними руками быстро-быстро взмахивает цепом.

— Сразу-то не войдешь в это дело, — говорит хозяйка, когда возвращается в хату, — мной-то намолочено вон сколько!

О немцах мало кто говорит. По грохоту понимаем, что действительно мы в каком-то кольце. Куда ни глянь вечером — всюду зарево, будто сама земля горит, и гул отовсюду. Наших войск не видно. Вечером Дина и Маня что-то шьют, сидя на лавке или в углу на расстеленной овчине. Мама и хозяйка чинят одежду. В комнате горит лампа, окна завешены.

— И вот глядит старик, на темном небе огненными буквами написано: «Через двадцать семь недель придет конец». А чему конец — не понять. Чему вот? — Хозяйка смотрит на маму.

Мама не верит ни в бога, ни в огненные буквы. Смотрит на большую икону в углу над столом, на сухое скуластое лицо хозяйки и на маленькие глаза, глубоко сидящие в глазницах. Эти глаза смотрят ожидающе.

— Видимо, конец всей войне, — говорит мама.

— Господи, да какой же конец?

— Погонят немцев... Соберутся с силами и погонят.

Хозяйка вздыхает точно так же, как мама.

Отложив работу, хозяйка достает из-за иконы конверты и кладет их на стол. Это письма от ее мужа. Сама Авдотья плохо читает. Ей почему-то нравится, когда письма читает мама вслух.

В избу к нам приходит соседский мальчик Гришка. Он похож на Ваньку Пекаря, только ростом ниже. В первый раз он вынырнул из двери и сел на лавку. Мы обедали за столом.

— Гришка, что, дед скоро лапти кончит? — спросила хозяйка.

Гришка поморгал и сказал:

— Не знаю.

Хозяйка заказала для меня пеньковые лапти его деду.

Поев, кладу ложку, подхожу к Гришке и сажусь рядом.

— Тебе сколько лет? — спрашиваю его.

— Одиннадцать. Скоро будет двенадцать. Ты еврей?

— Нет. Я русский. У тебя есть что-нибудь?

Гришка достает из кармана винтовочные патроны и тайком показывает.

— Где ты взял?

— Я знаю, где их много.

— Где?

— А ты чего в хате сидишь и никуда не ходишь? Боишься?

— Мне обуться не во что, на улице грязь.

— Пойдем к нам. У нас один дед дома.

Смотрю на маму, она в чугуне моет миски, спрашиваю у нее:

— Мам, я к Грише схожу. По сухому у завалины пройду, и все.

— Ну, иди.

Надеваю разбитые ботинки, у которых подметки привязаны проволокой, и выбегаем е Гришкой во двор. У них такая в точности изба, как и наша. Так же лавки у стен, под окном стол, в углу икона, напротив стола сундук. Сбоку проем без дверей. Там кровати. Большая русская печь занимает треть избы. На лавке сидит дед и плетет лапоть, одетый на ступу.

Забираемся на печь.

— Я тебе сейчас свои лапти дам, — говорит Гришка, — у меня двое. К реке пойдем.

Он приносит пару маленьких лаптей и шерстяные онучи.

— Как надевать?

— Не знаешь? Эх ты, акиня-якиня, давай покажу.

Он обматывает мне ногу онучей. Онуча длинная и широкая, заматывает ступню и всю ногу до колен.

— Суй в лапоть. Не давит?

— Нет. Второй я сам надену.

Гришка слезает с печи и шарит палкой под сундуком.

Когда я слезаю на пол, он сидит на лавке и, отвернув ворот рубашки, нанизывает вшей на иголку, высунув язык.

— Гляди, сколько окаянных, — показывает он мне.

Нанизанные на иголку, вши беспрерывно шевелят лапками.

— Жирные, черти. Хочешь на зуб?

Я сплевываю на пол.

Гришка смеется. Спускает вшей пальцем на ладонь и бросает их в горящую печь. Надевает куртку, и мы убегаем на улицу. Бежим по саду, который растет на склоне оврага. Вот и речка. Она шириной метров десять и совсем не глубокая. По берегу растут кусты ивняка. Гришка у самой воды останавливается:

— Вот смотри.

На дне видны рассыпанные патроны. Я засучиваю рукав и собираю их. Тут же попадаются длинные желтые трубочки, заделанные с обоих концов.

— Это запалы для гранат, — поясняет Гришка.

— А где гранаты?

Гришка оглядывается и глазами зовет меня за собой.

Под кустом он разгребает кучку увядшей осоки.

В осоке лежит несколько зеленых гранат с ручками, пачки патронов и желтые запалы.

— Это я за день насобирал, — сообщает Гришка.

— А не взорвутся?

— Нет! Что ты, Борька! Их хоть камнем бей— ничего не будет. Вот как всунешь в гранату запал и если бросишь далеко, тогда она взорвется.

— Давай?

Смотрим друг на друга.

Беру гранату. Отодвигаю крышечку и потихоньку сую в нее запал тонким концом. Он входит свободно. Когда остается совсем немножко, чтобы запал весь скрылся, он дальше не лезет. Тихонько нажимаю. Не идет.

— Засорилось, наверно...

— Давай почистим.

— А куда будем бросать?

— В воду.

Вынимаем запал и чистим палочкой. Мусора никакого нет. Снова вставляю и надавливаю. Кажется, что чей-то голос шепчет мне: «Нельзя».

Вздрагиваю. Быстро выхватываю запал и бросаю в воду.

Бежим между деревьями к хатам и расстаемся.

Вбегаю в избу. Мама видит гранату в руке, охает и хватается за голову.

— Мам, она не взорвется! Ну иди посмотри!

Бегу на крыльцо и швыряю гранату через дорогу. Граната ударяется о ствол яблони и падает на землю. Через минуту сижу на лавке босой и в одной рубашке. Лапти и пальто заперты в сундуке.

— И никуда ни шагу! — повторяет мама.

Вечером заглядывает Гришка. На печи сообщаю ему, что я раздет и разут. Он не унывает.

— Нехай отобрали. Дед новые сплел, а фуфайка у нас есть. Что я тебе скажу!

Гришка зажмуривает глаза, широко раскрывает их и шепчет:

— Твоя Авдотья сегодня была у нас. Говорит, ходила белье полоскать, видела винтовку в ручье.

— Настоящую?

— Самую настоящую. Утром прибегай к нам.

Мы шепчемся долго. Гришка уходит. Пока не ложатся в хате спать, несколько раз слезаю с печи и опять забираюсь. Мама усаживает меня крутить ручную мельницу. Пришли несколько женщин. Хозяйка и еще одна женщина распустили волосы, положили головы двум другим в колени, а те вычесывают их большими деревянными гребешками.

— Говорят-то, людей режут...

— Правда, говорят.

— И девок, слышь ли, насилуют.

— Коммунистов и евреев вешают.

— Господи, может, и обойдется... пронесет нелегкая... За что же это такое? ..

Одна рассказывает, как опять видели люди в полночь на небе огненные буквы, которые обозначали: «Терпите, люди, предстоит много горя вынести, но будет горю конец, — обороняйтесь от пришедших».

— Как же обороняться?

— Бог знает...

Когда глаза слипаются и разговоры женщин, и стук мельницы, и далекий гул начинают сливаться в один общий шум, лезу на печь. Мама сидит в ногах отца. О чем-то тихо говорят. Я свешиваюсь с печи и смотрю на заросшее, костяное лицо отца. Он подмигивает мне. Мама говорит:

— Понимаешь, Митя, может быть, кто-то действительно понимающий крестьянскую душу распространяет слухи об этих огненных буквах. «Обороняйтесь от пришедших». «Оставьте самую малость от голодной смерти. Хороните в земле хлеб свой, а скирды предавайте огню». — Мама достает из кармана скомканную бумажку, которую хозяйка нашла сегодня на крыльце. — Для людей, которые веками молились богу, у которых сейчас в каждой избе образа и которых жизнь совсем недавно, только-только разбудила, в такой момент, когда над ними висит насилие и смерть, торопливая речь иного оратора мало что значит...

Я засыпаю.

На другой день не хватает терпения дождаться Гришки. Босиком, в одной рубашке выскакиваю за дверь и бегу вдоль завалинки по промерзшей земле. В хате дед и Гришка. Дед длинными сучковатыми пальцами переплетает пеньковые веревочки. Гришка сбрасывает с печи старую фуфайку и большую мохнатую шапку без уха. Одеваемся и бежим к ручью.

— Авдотья говорила, как раз напротив вашей хаты, — говорит Гришка, ковыряя палкой в траве под водой.

Прохожу чуть дальше и замираю. Ясно вижу брезентовый ремень, курок и затвор.

— Нашел! — шепчу я.

Оглядываемся, вытаскиваем винтовку и садимся в кустах.

Гришка уверенно щелкает затвором, заглядывает в ствол.

— Не заряжена. В дуле грязь.

Выламываю лозину и стараюсь прочистить. Грязь плотно сбилась, и лозина не проходит.

— Если стрельнуть — всю гадость выбьет оттуда,— говорит Гришка.

— Давай стрельнем.

— А куда?

— В небо.

Достаю из кармана патрон и вставляю в ствол. Затвор до конца не закрывается. Гришка упирает винтовку в землю стволом, я бью пяткой по рукоятке затвора.

— Готов.

— Кто будет стрелять первым?

— Я!

Гришка садится за куст. Прижимаю приклад к плечу. Страшно. Если б не было Гришки, положил бы винтовку и убежал, но Гришка здесь, сидит и ждет. Давлю на курок, закрываю глаза. От сильного удара в плечо падаю. Винтовку бросаю. В ушах звон. Плечо болит. Из ствола выползает змейкой серая гладкая струйка дыма. Смотрим по сторонам. Никто не бежит. У самой мушки ствол раздулся и видна трещина. Обсуждаем с Гришкой, куда делась пуля.

— Если бы ты стрелял прямо, прямо вверх, — поясняет Гришка, — пуля улетела бы и на землю не вернулась. А так вот она может до Тима долететь.

Вдруг Гришка вытягивает руку.

— Смотри, что это?

Далеко на бугре только-только ничего не было, полоска горизонта была гладкая. Теперь там темная точка, похожая на куст.

Та-та-та-та!.. — доносится до нас.

Я бросаю винтовку и бегу к хатам.

— Немцы! — вскрикивает Гришка за моей спиной.

Фють, фють, фють! — слышится над нами, и под ноги падают ветки. Бросаемся на землю.

— Не шевелись, — говорю я Гришке, — это по нас стреляют.

Долго лежать нет сил — страшно. Татаканье затихает. Поднимаемся и бежим дальше. У нашей хаты Гришка перегоняет меня, прыгает через плетень. Я влетаю в комнату.

— Ты где был?

— Где лапти взял?

— У Гришки.

Раздеваюсь и узнаю: действительно, со стороны Тима по деревне стрелял пулеметчик. Пуля попала в окно, выбила шибку и застряла в стене. Я выковыриваю сплющенную пулю и прячу в карман.

Немцы не показывались. Вечером явился председатель. Хозяйка взяла таз, и они ушли резать поросенка. Когда совсем стемнело, поднялся шум по деревне. Думали, это немцы, но вбежала хозяйка и крикнула:

— Наши, наши!

В хату вошли четверо военных. Трое бойцов и лейтенант с кубиками на петлицах.

— Хозяечка, что есть, что есть, то и давайте!

— Да мы быстро сготовим!

Мама и хозяйка суетятся у печи, меня гонят из-под ног. Бойцы ставят винтовки в угол, раздеваются. Один просит горячей воды, бреется.

— Перед смертью рожу поскоблить надо, — смеется он.

За окнами крики, понукание лошадей. В комнате пахнет чем-то незнакомым и приятным. Мама вдруг отставляет кочергу, закрывает лицо и плачет, прислонившись к стене. Отнимает руки, виновато улыбается лейтенанту и опять закрывает лицо. Мне хочется подойти к бойцу, который бреется, и подержаться за него.

— Боишься немцев? — спрашивает лейтенант.

— Нет!

— Молодец!

— Боря! — зовет отец.

Я помогаю ему выбраться из-за печки и усаживаю на лавку. Хозяйка приносит солому, застилает ею пол. Поев, бойцы валятся на солому и моментально засыпают. Увожу отца за печку. Мама смотрит на него.

— Это не фронт, — говорит отец.

...Утром я стою на улице и смотрю. Через хату от нас, на краю оврага, расположилась пушка. Возле нее бойцы. Дальше еще пушки, еще. Насчитываю пять штук. В воздухе слышится какой-то переливчатый звук. Он постепенно приближается, нарастает, и вдруг прямо на дороге сверкает ком пламени. Меня бьет в лицо воздухом, громом, и я падаю. Сразу вскакиваю и с криком бегу в хату.

Вместе со мной ворвался в хату боец и крикнул:

— Лейтенант, с Тима немцы!

Лейтенант спокойно застегнул ремень, поднял меня с пола, положил на кровать и вышел.

В деревне рвались снаряды и стреляли наши пушки. Пушку, которая стояла ближе к нашей хате, разбило быстро. Машина с немцами, появившаяся на бугре перед мостом, была взорвана прямым попаданием. Ехавшая за ней метрах в пятидесяти вторая машина с солдатами свернула с дороги и остановилась. Солдаты прыгали из кузова. Снаряд ударил под колеса, и машина опрокинулась.

Немецкие пушки стреляли откуда-то издалека. Над деревней воздух смешался с дымом, пылью, и в этом мраке не разрывы были слышны, а казалось, всюду, выворачивается наизнанку земля, из нее вырывается огонь, гром и все это крутится вихрем. Хаты, крытые соломой, горели. Неожиданно грохот прекратился. Наши пушки молчали. У огородов послышались автоматные очереди.

Немцы заняли деревню.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

— Это как?

— Кадушка.

— Что, что?

— Ка-душ-ка.

— Это что?

— Полотенце.

— Полётенце?

— Полотенце.

— А что такой рушник?

— Тоже полотенце.

Очкастый немец пожимает плечами, бормочет что-то и пишет карандашом в блокноте. Вопросов больше не следует, и я задом пячусь в другую комнату, где мама и хозяйка крутят ручные мельницы, а Дина и Маня моют посуду в чугуне. У нас в хате живут три немецких солдата. Один — среднего роста, лысый и в очках. Я его прозвал Очкастым. Второй — высокий, с длинными руками и очень большим, удивительно красным носом. Его я прозвал Красный Нос. Третий — Фриц. Я его так и называю — Фрицем. Конечно, к ним я ни с чем не обращаюсь, но своим передаю замечания по поводу немцев, называя каждого этими прозвищами.

— Мама, Красный Нос в сарай пошел!

— Тетя Авдотья, Очкастый за иконой роется.

И мама, и хозяйка, и девочки так же называют их.

Страх перед немцами уменьшился. Но первый миг встречи с ними был ужасен. Я спрятался под лавкой в той позе, которую принимаю всегда, когда очень страшно. Стоял на коленях, пригнув голову к самой земле и обхватив лицо руками. Дверь распахнулась.

— Рус сольдат эсть?!

Ответом было молчание.

Два грязных сапога направляются за перегородку. Там Дина и Маня сидят под кроватью, а мама и Авдотья па полу, прикрывая их.

— Рус сольдат эсть?!

В шаге от меня качается белый плоский штык. Он как будто ждет: шелохнусь я или нет? Не шевелюсь. Солдат, ушедший за перегородку, заглянул на печь, под кровать, сдергивает с отца одеяло, секунду стоит над ним и убегает. Штык не дождался, пока я шевельнусь, и тоже исчезает.

Немцы хлопают дверью кладовки, топчутся на чердаке. В хате тихо. С улицы доносятся лающие крики, редкие выстрелы и звуки машин.

Вечером в хате шумно. В горнице размещается шайка, состоящая из пяти голодных дикарей. Они вооружены автоматами. Одеты в короткие серо-зеленые шинели, такого же цвета штаны, куртки, и обуты в сапоги с короткими широкими голенищами и подбитые шипами и подковами.

Один немец осмотрел нас и что-то сказал другим. Они закивали. Убить нас они решили, видно, потом, а пока устраиваются на ночлег. Притащили соломы со двора и стелют на полу. В головы кладут ранцы и автоматы.

Солдат, который осмотрел нас, знаками велит Авдотье затопить печь. Тут же, потерев ладонь о ладонь, он присаживается на корточки и разбрасывает дрова перед печью. Потом становится на колени, прикладывает ухо к земле, вскакивает, цокает языком и что-то весело кричит своим. Авдотью заставляют достать из-под печки кур. Немцы ножами быстро отсекают им голову и приказывают немедленно сварить. Авдотья молча садится щипать. Двое солдат помогают ей и все время смеются. От бульона немцы отказываются. Повытаскивали из чугуна кур и съели, запивая из фляжек. Поев, они покурили и завалились спать.

Когда в хате наступает тишина, мама разливает бульон по мискам, и мы едим молча.

Так наступает время, когда мы почти не разговариваем. Всё прислушиваются и присматриваются.

Далекая канонада доносится день и ночь со всех сторон, мы к ней привыкли и слушаем: приближается она или нет? Когда канонада на время затихает, становится страшно. Что случилось? Почему тихо?

На всякий случай мама выдает мне пальто, лапти и шапку. Забираю все это и уношу на печь. Через уцелевшие шибки в окне, которое выходит на огород, проникает зарево пожара. Это горят скирды сена в поле и хаты.

Утром Авдотья сбегала по воду и шепотом сообщает:

— По всей деревне немцы. Убитых бойцов оттаскивают в овраг. Из деревенских сгорела только одна старуха, не пожелавшая забираться в погреб. Остальные отсиделись в земле.

Немцы проснулись, сбегали к речке и там умылись. Возвратившись, требуют от хозяйки яиц и молока.

— Матка, яйко, млеко неси сюда, — говорит Авдотье тот, который высмотрел кур.

— Еще не доила корову, а яиц нету, — говорит Авдотья.

— Но! Но! Но! — солдат машет у нее перед глазами пальцем.

— Нету, так где и взять?

— Корошо! Я сам буду найти, — говорит немец.

Заглядывает в стол, уходит в сени, забирается в кладовку и, порывшись среди кадушек, мешков и в соломе, приносит лукошко с яйцами.

— Матка! Будет плёхо, — грозит он Авдотье, — погреб прятать — будет пук! пук!

Авдотья поражена осведомленностью немца. Солдат сует ей в руку цибарку, и она уходит доить корову. Яйца солдаты съели сырыми, молоко не успели выпить. Когда Авдотья вошла и у нее забрали цибарку, вбежал в хату офицер, что-то крикнул, немцы вскочили, оделись и убежали. Загудели машины, и немцы оставили деревню.

Около часа и у нас в хате, и на деревне тихо. Одеваюсь, говорю, что иду к Гришке, и выхожу на улицу. На месте сгоревших хат стоят печи, лежат кучи глины и углей. Огня уже нет, кое-где дымятся головешки. У дороги трупы бойцов. Разбитые пушки валяются в овраге. Их, видимо, немцы скатили туда. За мостом, на бугре, тоже видны убитые бойцы. Отсюда похоже, что они просто лежат и спят. Один лицом вниз, другой на спине, раскинув руки. Женщины несут воду от речки. Бегу к Гришке. Его нет. Дед топором обрубает конец бревна. Доски в потолке обрушились, их концы попали на лавку, и она сломалась.

— Дед Макар, где Гришка?

Он указывает на лавку и говорит, что, когда рухнули доски, Гришка лежал под лавкой и его придавило,

— Совсем?

— Нет.

— А где он?

Оказывается, мать отнесла его чуть живого на другой конец деревни к тетке, работавшей прежде сестрой в городской больнице.

Я выхожу из хаты, вижу женщин, которые роются в кучах углей, пугаюсь чего-то и бегу домой.

По деревне прошел председатель. Он собрал женщин с лопатами. Решили похоронить убитых. Мама и Авдотья берут лопаты и уходят. Там, где стояла вторая пушка, женщины разделились на партии. Одни принялись носить трупы, другие раскидали кучу соломы между яблонями и стали рыть могилу.

Неожиданно пошел снег. Вначале он падает не густо, большими, мягкими хлопьями. Но вот повалил сильно, и я уже не вижу ни моста, ни хат, ни роющих землю людей. Иду на улицу и вдруг слышу, как со стороны Тима доносится шум моторов. Бегу к женщинам, сквозь снег вижу Авдотью, маму, копающих землю, и сворачиваю под яблоню.

На минуту женщины прекращают работать. Но председатель говорит что-то, и они продолжают свое дело. По шуму моторов определяю: часть машин свернула на тот конец деревни, часть двигается к нам. Первая машина проползла мимо и не остановилась. В крытом кузове сидят солдаты. Вторая машина остановилась, из кабины вылез офицер в шинели с меховым воротником. Из кузова выпрыгнули солдаты. Офицер помахал рукой, что-то крикнул. Женщины начали расходиться. Когда Авдотья и мама поравнялись со мной, я выскочил из-за яблони и побрел за ними.

Немцы на этот раз привезли с собой походные кухни. Никого не тронули, переночевали и уехали.

С неделю так и повторялось: одни уезжали, другие приезжали. Но однажды наехали со стороны фронта. И теперь в деревне постоянно живут немцы. Я никак не пойму: это одни и те же или они незаметно меняются? Кроме тех, которые остановились у нас, все они похожи друг на друга.

Фриц вначале ходил с перевязанной рукой, теперь снял повязку. Очкастый и Красный Нос целы полностью. Когда Очкастый, Красный Нос и Фриц сидят за столом, у меня хватает смелости выйти за перегородку, стать к степе и смотреть на них.

Наискось комнаты, от дверей перегородки до порога, протянулась граница. Ее никто, кроме меня, не видит. По одну сторону этой границы — немцы. Их постели, винтовки, каски, ранцы и прочее. По другую сторону — мы. Несколько раз в день я прохаживаюсь вдоль границы по своей территории.

Мама скажет: «Боря, иди сюда!» — вздрагиваю и убегаю за перегородку.

Фриц и Красный Нос много курят. Дым от сигарет собирается в облако. Вначале это облако висит над столом, потом плывет над их постелями; опустившись еще ниже, ползет к границе.

«Не пропущу», — решаю я. Дую. Облако разрывается, часть его несется вихрем прочь, часть еще быстрее стремится к границе. Хватаю воздуху и короткими сильными выдохами — «снарядами» — разгоняю противника. «Вот так и вас погонят», — говорю про себя.

Когда кто-либо пройдет по комнате или хлопнет дверью, моментально в папиросном дыму образуется прорыв. Бегу вдоль границы и уничтожаю этот прорыв.

— Боря!

Замираю на месте. Очкастый и Фриц наблюдают за мной.

— Боря! — повторяет мама, и я шмыгаю за перегородку.

Мама знаками показывает немцам, что у меня в голове не все нормально. Они кивают.

Мама похожа на старую деревенскую женщину. Носит она длинную черную юбку и серую кофту. Кофта в латках и маме велика. Голова у нее повязана рваным серым платком. Все это дала Авдотья. Дина тоже одета как Маня, и я иногда смотрю на нее: она это или не она?

Дина совсем стала худенькой. Мне замечаний никаких не делает. Подолгу сидит в ногах у отца и смотрит в одну точку.

— Давай просеивать, — скажет ей Маня.

— Давай.

Берут волосяное сито и просеивают муку, которую мы получаем из зерна при помощи ручной мельницы. Эту мельницу крутим целыми днями. Крутит или Авдотья, или мама, или я.

Отцу становится немного лучше. Он иногда садится. По нужде снова ходит во двор, хотя при моей помощи. Авдотьин горький настой он продолжает пить. Изредка я подсаживаюсь к отцу и рассказываю, что творится на улице.

Когда немцы в комнате, слышен только их разговор. Мы живем молча. Объясняемся большей частью кивками, глазами, движением рук или разговариваем шепотом.

— Боря, вынеси ведро во двор.

— Дети, идите сюда.

— Где же наши?.. Как тянется время...

— Господи, дай ты им силу, милосердный наш...

К молчанию так привыкли, что, даже когда немцы уходят в овраг стрелять из пистолета по каскам, подвешенным к ветвям яблонь, все равно говорим тихо.

Нас заедают вши, и мама ничего не может с ними поделать. Кипятит белье, но вши откуда-то берутся. Мне кажется, что они вылезают из-под кожи. Днем пересмотришь и рубашку, и штаны, и трусы, кажется, всех перебьешь, а потом они снова кусаются. И я чешусь и чешусь. Очень подолгу лежу на печке. Подопру голову руками и думаю о разном. Представляю, как ночью загремят выстрелы и ворвутся в хату наши. Часто вспоминаю Таню. Почему-то кажется, что она где-то здесь поблизости, но где она может быть и почему так кажется — понятия не имею. Порой возникает картина: немцы наконец решились и ведут нас расстреливать. Картина до того страшная, что заползаю в угол и шепчу:

— Нет, не убьют никого: ни отца, ни маму, ни меня, ни Авдотью, ни девочек.

Перебираю всех, кого знаю, кого помню. Даю клятвы самому себе, что, как только наши вернутся, буду самым хорошим и послушным. Иногда клятвы получаются очень длинными, я путаюсь и засыпаю.

До войны мне нравилось приглядываться к взрослым. Если человек был незнаком, я интересовался вначале его внешностью, затем всем остальным. Я хотел узнать от взрослых что-то интересное или найти это интересное в них самих. Теперь у меня отношение к взрослым совсем другое. Я только слежу за ними. За их движениями, взглядами, ожидаю какого-то действия, происшествия. Скажем, мама приходит со двора. Как-то быстро подходит к отцу, едва заметно кивает и раздевается. Закусываю губу и думаю: что бы это значило? Что может случиться? Авдотья принесла воду и поставила ведра не на лавку, как всегда, а прямо на пол, и даже так, что немного воды расплескалось. Что такое? Наблюдаю и прислушиваюсь: в Луневке половину коров угнали в город. А вот Авдотья торопливо крестится и. вздыхает. На другом конце деревни изнасиловали двух девок. Минут пять спустя я спрашиваю:

— Мам, их повесили?

— Кого?

— А вот изнасиловали.

— Их сильно побили, — поясняет мама.

Из солдат за нами следит больше всех Очкастый. Он, видимо, хочет разгадать по лицам, о чем мы на самом деле думаем. Часто переходит границу и, облокотившись о перегородку, наблюдает. Наблюдает, как мама кормит отца, как Авдотья зашивает тужурку, месит тесто или вяжет носки. Я тоже слежу за ним, пока он не посмотрит на меня. Тогда быстро отворачиваюсь, а если лежу на печи, то прячу голову. За стеклами очков глаза немца большие и злые. Но он только смотрит и ничего нам не делает. Постоит, уйдет к столу и пишет. Первый раз, когда он прокричал «Ком, ком!» и поманил пальцем, я перетрусил — и все-таки подошел к столу.

— Что это? — спросил он.

— Нога, — сказал я.

— Это, это!

— Лапоть.

— Лапоть? Русский лапоть?!

После этого случая он часто призывает меня к столу и спрашивает.

Однажды он пересек границу, остановился над отцом и начал рисовать в блокноте. Я забрался на сундук и из-за плеча проследил, как на бумаге появился отец. Окончив рисовать, немец поставил дату под ногой отца и ушел к себе.

...Утро. Я лежу на печи и, прищурив левый глаз, делаю вид, что стреляю из пулемета по колонне немцев, которые идут в наступление от окна к печке. Когда большая часть врагов перебита и я уже стреляю по убегающим, с пола появляется стриженая голова Гришки.

Я вытаращил глаза.

— Ты цел, Гришка?!

Он забирается ко мне, садится и засучивает штанину.

— Смотри.

Нога очень тонкая. Просто одна кость, обтянутая желтой кожей.

— Высохла, — поясняет он, — меня придавило. И сейчас уже не болит.

— С костылем ходишь?

— Нет. Только быстро бегать не могу. Ваши немцы очень злые?

— Очень. Но еще нас не били. Ты где сейчас живешь?

— Мать у тетки осталась, я к деду пришел.

— Про наших не слыхать?

— Говорят, город бомбили. Тетка говорит, будто из подсолнухов появлялись люди в белых халатах, а кто они — неизвестно. Еще говорит, в городе расстреляли много людей. Евреев ловят. Тетка говорит, будто твой отец еврей.

Смотрю на Гришку:

— Не. Он не еврей.

Решаем, что Гришка будет жить у нас. Выносим это решение на обсуждение маме и Авдотье.

— У тетки-то хлеб есть? — спрашивает Авдотья, выслушав меня, глядя на сморщенное лицо Гришки. Она правой рукой держит нитку, левой поправляет пучок шерсти в рогульке веретена.

— Есть.

Просят показать ногу. Гришка показывает. Мама вздыхает. Неожиданно мелькает мысль: «Мама это или не мама?» Но я знаю — это она. Вот только губы и лицо не мамины. Это лицо принадлежит не маме, а какой-то худой, испуганной женщине, большие глаза которой постоянно следят и за мной, и за отцом, и за Диной.

— Мам, мы сходим во двор.

— И больше никуда ни шагу.

— Никуда.

Одеваемся. Уходим.

...Через день пригнали в деревню наших пленных. Их разместили в пустой конюшне. Сразу к конюшне потянулись бабы с узелками. Авдотья слазила в погреб, откопала бочонок с салом, отрезала кусок и, завернув круглый хлеб и сало в тряпку, понесла пленным. Баб собралось человек двадцать. Солдат, охранявший пленных, не подпустил их близко.

— Да чего тебе, идол! — кричала какая-то баба. — Люди же там! Антихрист!

Солдат выругался и продолжал ходить туда-сюда.

Из маленьких окон конюшни выглядывали обросшие, серые лица. Я долго смотрел на одно. Никак не мог понять: отчего оно дергается? Потом мне вдруг приходит мысль, о которой я сразу шепчу Гришке на ухо. Он озирается. Забираем у Авдотьи узел и бежим к хатам. За нами несколько ребят. Мы крадемся огородом и обходим конюшню с другой стороны. Гришка сует в окно хлеб, я сало, и бежим прочь. Ребята проделывают то же самое.

Бабы не уходили. Наконец появились еще солдаты и офицер. Солдаты приняли узелки, просмотрели их и побросали в окно конюшни. Ночью двое пленных пытались бежать через крышу. Одного пристрелили на снегу, другого — когда он наполовину вылез из соломы. Днем я смотрел на него, и казалось, что он просто застрял и силится выбраться, да не может. Пленных угнали на следующий день под вечер к городу.

 

2

Ударил сильный мороз. Снег из мягкого и теплого превратился в сухой, хрупкий и холодный. Ветки деревьев в овраге покрылись толстым слоем инея, на иней нападало снега, и похоже, что это не сад, а громадный сугроб снега. Речка замерзла. Теперь на улицу бегаем с Гришкой мало. Стоит выбежать, замерзают колени, руки, спина и даже живот. Сруб колодца в овраге покрылся толстым белым льдом. Раньше Авдотья топила соломой, кизяками, и было ночью тепло. Теперь к утру такая холодина в хате, что одно спасение на печке.

Красный Нос и Фриц требуют, чтобы мы топили получше.

— Нечем, пан, — разводит руками Авдотья. — Чем же я буду топить?

Немцы ломают колхозные конюшни, коровники и растаскивают их на дрова. Телегу нашу они изрубили. Три амбара, оставшиеся от пожара, начали разбирать. Красный Нос и Фриц ругают и Россию, и морозы. Когда кто-нибудь из них возвращается с дежурства, сразу раздевается, разувается и бегает по хате. Красный Нос отморозил кончик носа и большой палец на ноге. Меня это очень обрадовало, я даже представил, как немцы выходят стоять на часах и, постояв, падают кочерыжками.

Однажды в очень морозный день на деревне поднялся переполох. Началось с того, что Авдотья прибежала в избу, упала на колени перед маленькой иконой в углу кашей комнаты и стала креститься.

— Господи, спаси нас! Господи, помилуй нас! — чуть ли не кричала она.

— Что? Что такое, Авдотья?! — перепугалась мама.

— Да как же, Катерина Васильевна! Феденька, да где же ты сейчас, мой родный, на каком поле лежишь?

— Да в чем дело?

Оказывается, в деревне появился Хомуток и с ним трое русских полицейских. Хомутковым принадлежали две хаты. Одна из них — крыта железом, в ней до немцев находился сельсовет. Хомутковых было две семьи. Старый Хомуток жил в хате, крытой железом. Там и пол был не земляной, как у всех, а дощатый. К тому же Хомуток имел двухэтажный дом в городе. За восемь лет до войны приехала с обыском городская милиция к старому Хомутку. Обнаружили под дощатым полом большой подвал и целый день вытаскивали из подвала дорогие материи, хром, костюмы и золотые вещи. Колхоз тогда только-только организовали, и Федя, муж Авдотьи, был первым председателем. Старший ее брат Николай работал в милиции. Ему-то и удалось выловить Хомутковых. Средний Хомуток с небольшой компанией занимался грабежом по городам и награбленное прятал у отца. Старшего и среднего Хомутковых схватили и осудили, младший сбежал. В тот день, когда Авдотьин брат возвращался ночью на телеге из города, куда возил найденное у Хомутковых добро, младший Хомуток, по имени Илья, напал на него, всадил нож в спину и сам исчез. Так с ножом в спине и довезла Николая лошадь до хаты. Николай только успел прошептать: «Илья Хомутков» — и помер.

— Успокойся, Авдотья, — сказала мама, выслушав ее, — может, и обойдется.

— Он хитер, как змея проклятущая, — сказала Авдотья.

Прошел слух, будто у Хомутка имеется список семей, где есть партийные.

И вот я стою на крыльце и соображаю, можно ли пробежать к речке и посмотреть, цела ли винтовка, как вдруг вижу: из нашего сарая выходит человек в сапогах, в шапке и коротком полушубке. Я моментально бегу в хату и сообщаю новость.

Авдотья смотрит в окно.

— Хомуток!

Дверь открылась, и он вошел.

— Здравствуй, Авдотья, — сказал Хомуток.

— Здравствуй, Илья.

Хомуток прошел к столу ни на кого не глядя.

— Где же твои постояльцы? — спросил он, присаживаясь.

— Ушли куда-то.

— Так... думала, помер я, а? А видишь ли — жив. Чего это ты перепугалась? Я ведь не покойник.

Авдотья сунула кочергу в печь и начала сгребать угли.

— А чего мне пугаться? — сказала она.

— Вот я и говорю... Думаю, дай зайду, посмотрю, как жена председателя бывшего живет, чего нажила, чего накопила.

Маня и Дина залезли на печь. Мама, нагнув голову, так что за платком не видно лица, крутит мельницу.

— А это что у тебя за прибавление в семействе? — спросил Хомуток, кивнув на маму.

— Погорельцы из Луневки.

— Вот видишь, у тебя корова, лошадь появилась... Сена три стога наметала в огороде. Хлеба скирду заготовила. Что ж, это до пожара навезла снопов или из огня вытащила?

— Помаленьку навозила.

Авдотья сгребла уголья и вынесла в коридор. Вернувшись, стала у стены, сложила на груди руки.

— А кто хлеб поджигал?

— Не знаю, Илья. Я в погребе сидела.

— И то... А может, слыхала?

— Нет, не слыхала...

— Да... Ну что ж...

За окном проскрипели сапоги немцев. Хомуток поднялся и вышел.

А на следующий день деревню заполнили машины. На каждой приехало по два-три человека. Мы не поняли, кто они такие. Немцы на них покрикивали. Разговаривали они не по-русски, одеты были в старые желто-зеленые шинели, ботинки и пилотки. Одна машина остановилась около нас. Шофер срубил топором плетень и загнал машину во двор. Сидевшие в ней взяли вилы и начали грузить сено. Выскочила Авдотья, но немец махнул плеткой, и она скрылась за дверью. Прибежала Гришкина мать и сообщила, что председатель со своей семьей исчез ночью и в его избе немцы устроили каталажку. Сейчас там сидит неизвестный мужик, которого поймали за деревней. Грабеж длился три дня. На скирдах хлеба, которые не вывезли, полицейские повесили таблички: «Не трогать». Каждый двор должен был сдать по десяти мешков пшеницы или по семь мешков жита.

Хомуток водил по хатам странных людей, разговаривавших не по-русски, не по-немецки, и указывал, где копать землю. Он точно определял, где искать хлеб. На третью ночь его убили. Убили, когда Хомуток шел к своему дому. Утром полицейские нашли его в овраге. На нем был мешок. И когда стянули мешок, лица нельзя было разобрать. Всю голову чем-то разбили. В кулаке левой руки обнаружили небольшой пучок длинных волос. Немцы после этого прямо у хаты председателя расстреляли сидевшего в каталажке мужика, а полицейские укатили с последней партией машин, увозивших хлеб.

— Господи, хоть корову-то не тронули, — крестилась Авдотья.

Авдотья подсчитала, что, если мы все вместе будем съедать в день по половине круглого хлеба, его хватит месяца на три, не больше. Мама молчала. Она не хотела стеснять Авдотью и уже променяла на деревне почти все, что было у нас в узлах. Но с нами пока полбеды, а со скотиной плохо. Сено осталось только на чердаке хаты и в сарае. Я догадываюсь, что наша лошадь стала лишней. Авдотья спросила у немцев, можно ли будет ходить за деревню, туда, где ток был, и брать там полову для скотины.

Она долго им толковала. Первым понял, чего хочет Авдотья, Красный Нос.

Он помахал пальцем:

— Нельзяйт, матка, офицер пух! пух!

У Гришки коровы нет. Ее убило при обстреле осколком. Мать и дед перебрались на другой конец деревни. Он остался у нас. Нам с Гришкой жалко нашу лошадь. Совещаемся втихомолку и приходим к выводу: нужно носить с тока полову.

Днем заготовляем мешки — берем их в кладовой и прячем в снегу у сарая. Когда темнеет, одеваемся и выходим во двор. Луна то появляется из невидимых туч, то опять скрывается. За плетнем проходим огород, за огородом ныряем в овраг. Снег глубокий. Проваливаюсь по пояс, лезу. Вдалеке чернеет полоса подсолнухов.

— Доползем до них и тогда поднимемся, — шепчет Гришка.

Под руки попадает что-то твердое.

— Это мертвые, — шепчет Гришка, — их тут много.

Сажусь на снег. В деревне ни огонька. Где-то далеко-далеко за Тимом чуть виднеется зарево пожара. Оттуда же доносится канонада. Слышно, как шуршат сухие листья подсолнухов.

Неожиданно говорю:

— Давай документы соберем!

Молчание.

— Давай.

Стоя на коленях, разгребаем снег. Вот ремень. Убитый боец без шапки и сапог. Ноги в портянках — кто-то разул. Выскользнула на миг луна, осветила синее лицо с глазами, забитыми снегом, и плотно сжатыми губами. Шея от крови черная. Два комочка юркнули от головы под шинель — мыши. Ноздри и уши у бойца обгрызены.

Гришка лезет в карман гимнастерки, достает бумаги и сует за пазуху. Трогаю пальцем лицо убитого, оно твердое, как дерево.

Поблизости еще холмик. Дальше видна торчащая из снега босая нога пяткой кверху. Гришка задерживается у холмика, я ползу к ноге. Боец лежит на животе, и мне никак ни перевернуть его, ни подсунуть руки — он примерз. Берусь за плечо, упираюсь и вздрагиваю. Зубы стучат. Страх схватил мне руки, голову, и я не могу шевельнуться. Кто-то прошуршал в подсолнухах и подкрадывается сзади, часто дышит у самого уха. Я слабо вскрикиваю и падаю ничком. Гришка трясет меня.

— Борька, Борька!

Прихожу в себя.

— Кто тут был?

— Никого.

— По-по-пойдем домой...

— Чего там!

Поднимаемся на ноги и, согнувшись, спешим вдоль подсолнечного поля.

У большой снежной горы копошатся люди.

— Это наши бабы, — говорит Гришка весело.

Набиваем мешки половой и возвращаемся обратно через Гришкин двор. Забравшись на печь, чувствую, как свело подбородок, щеки. Пальцы рук ноют от мороза. Гришка тоже корчится от боли, сосет пальцы, дышит на них...

С нашего конца деревни все немцы уехали. Красный Нос и Фриц тоже уехали. Граница исчезла. Отец уже встает часто. Ночью выходит во двор и слушает канонаду. Я, Гришка, Авдотья и мама каждый вечер ходим за половой. Документы мы передали отцу. Он сложил их, перевязал, завернул в тряпку и спрятал под печкой.

Неожиданно вылазки за половой для меня кончаются. Однажды с утра хожу по хате и не пойму, чего мне хочется. Начну смотреть куда-нибудь внимательно — глаза слипаются. Два раза пил воду из ведра, а пить охота. Сел на лавку и незаметно уснул.

Проснулся на печке. Высовываю голову и говорю:

— Мам, дай укрыться чем-нибудь, холодно.

Она приложила ладонь к моему лбу, внимательно осмотрела лицо. Пальцем нажала на нижние веки и вздохнула:

— Митя, Борька заболел.

Теперь день и ночь лежу на печи. Иногда закутываюсь в одеяло, поверх одеяла Дина прикрывает меня своим пальто, а мне все холодно. Или лежу в одних трусах, и мне очень душно. Часто смотрю, смотрю на Гришку, он начинает расплываться, губы шевелятся у него беззвучно, и он совсем исчезает. Во сне проваливаюсь куда-то. А то летаю. Летаю прямо по воздуху, как птица. И погода хорошая: тепло, сады кругом, речка совсем близко, и в речке полно рыб. Я ловлю, ловлю рыбу, надоест ловить — оттолкнусь от земли и, махая руками, лечу. Поднимаюсь высоко-высоко. Вижу города, леса, людей. Вначале никто не замечал, как я летаю, потом заметили, и каждый раз, как я поднимаюсь в воздух, люди улыбаются и приветливо машут руками. Только одна мама с испугом смотрит мне вслед. Она боится, что я зацеплюсь, как бумажный змей, за провода и повисну. Я ей кричу: «Мама! Не бойся! Смотри, как я умею!» Поворачиваюсь в воздухе и плавно спускаюсь к ней. Такие сны очень хорошие. Когда они кончаются, я поскорей закрываю глаза и жду: скоро ли снова такое приснится? Но когда хочется — не снится.

Есть я ничего не ем.

Мама просит:

— Ну, так — через силу. Ну давай, давай...

Раскрываю рот и кое-как глотаю толченую картошку.

Из-за Авдотьи и мне приходится теперь пить эту мерзкую горькую настойку. Если б не мама, я бы ни за что не пил. Но мне жалко маму.

Когда день, когда ночь — мне теперь все равно.

Девочек забрали с печки. Только Гришка иногда спит со мной рядом. В одну из ночей просыпаюсь. Моргаю — и не больно глазам. Поднимаю голову, сажусь — ничего не болит и голова не кружится. Из горницы проникает за перегородку слабый свет от свечи. Доносятся тихие голоса. Прислушиваюсь. Голос отца и второй тоже мужской, незнакомый.

Слезаю на пол.

— Лезь обратно! Куда ты? — говорит мама. Она не спит.

— Я пописать. У меня ничего не болит уже.

Мама вздыхает.

Сую ноги в ее сапоги, шаркаю ими и останавливаюсь у порога над помойным ведром.

Спиной ко мне сидит неизвестный в белом халате с большим капюшоном. Напротив, лицом ко мне, еще незнакомец, тоже в халате. Лица его не вижу, он согнулся и складывает в сумку документы, которые подал отец.

— Завтра или послезавтра, — говорит глухо человек, сидящий ко мне спиной.

Отец рисует карандашом что-то на листке бумаги. Складывавший документы закончил дело, положил сумку на стол, откинул капюшон и снял шапку-ушанку.

— Таня! — слабо выдыхаю я.

Она не слышит. Подхожу к ней.

— Таня, ты меня узнаешь?

Она гладит меня по голове и говорит так, как будто мы вчера только расстались с ней:

— Иди спи, иди, Боря, спи.

— Ты откуда, Таня?!

— А ну, марш отсюда! — строго говорит отец. Отхожу за перегородку и сообщаю маме, что у нас Таня.

— Хорошо, хорошо, — говорит мама, — отправляйся спать.

Лезу на печь. Забравшись туда, говорю:

— Мама, мне хочется поесть.

Она встает, накладывает картошки в миску, наливает узвару из сахарной свеклы в кружку и подает мне. Быстро съедаю все и моментально засыпаю.

Утром снова голова тяжелая, веки еле-еле раскрываю. Но никому об этом ни слова. Вспоминаю Таню. Снилась она мне или на самом деле была здесь?

Зову:

— Мам!

— Что такое?

— Мам, у нас ночью был кто-нибудь?

— Когда ночью?

— Сегодня.

Она смотрит на меня внимательно.

— С чего ты взял?

— Да как же! Я еще слазил с печки, и Таня у нас была. Неужели снилось?

— Не выдумывай. Конечно, это сон был.

Прибегает Гришка. Рассказываю ему. Он только рот раскрыл.

— Настоящие наши?!

— Ну да. Обвешаны все гранатами, и пулемет с ними.

— И документы забрали?

— Забрали. Только это сон, наверно...

Гришка ныряет на пол и лезет под печку.

— Документов нету.

— Мету?!

— Не...

Днем на бугре за мостом, рядом с дорогой, взорвался снаряд. Все выбежали на улицу и смотрели. На другом конце деревни оставшиеся немцы завели машины и помчались к Тиму.

— Наши!

— Наши!

— Наши!

Я лежу на печке. Слышно, как забегали на улице. В избе голосят. Кто-то громко смеется. Стучат о землю приклады.

— Мамаша, ну успокойся, успокойся, — говорит кто-то. Слезаю на пол и, качаясь, выхожу в горницу.

Боец в полушубке, в шапке со звездочкой сидит на лавке. Авдотья, упав на колени, трется лицом о полу его полушубка.

— Ой, родные! Ой, родные! — стонет она.

Бойцы у стола достают из мешков консервные банки. Один боец сидит на лавке и, морщась, смотрит на свою разутую ногу, она в ведре с водой. Около него стоит мама. Левой рукой она все время утирает слезы и шепчет:

— Сейчас пройдет, сейчас пройдет.

Отец сидит за столом.

— Ну довольно, довольно, Авдотья, — говорит он.

Усаживаюсь на пол около ведра и смотрю на волосатую, голую по колено ногу, на большой прокуренный палец руки, который постукивает по колену. На лицо бойца. Оно продолжает морщиться, потом глаза смотрят на меня и подмигивают.

Я не знаю, что мне сделать! Хочется что-то сказать, но я не могу ничего сказать. Просто сижу и смотрю.

Входят еще, и еще, и еще. Наконец бойцов столько, что заняты обе половины хаты. В печи горит огонь. Мама стучит ножом на столе. Авдотья бегает от печи в сени и обратно. Я сижу на коленях усатого бойца. Он придерживает меня и разговаривает с отцом. О чем говорят — не понять. В хате стоит сплошной гул. Из-за дыма махорки некоторые лица не разобрать. Усы щекочут меня по щеке, и глухой голос говорит:

— Э-э, да ты, брат, плох совсем...

А вот уже мамины руки. Пальцы и ладони у нее мокрые...

В трубе гудит огонь. Море голосов кружит меня, поднимает куда-то. Мелькает лицо Гришки. «На, попробуй», — шепчет он.

На языке что-то сладкое. Улыбаюсь. Хочу подняться, но не могу. Вздыхаю глубоко. Все исчезает...

 

3

На улице потеплело. Снег падает большими хлопьями. Когда голова откинута назад и рот раскрыт, снежинки проскакивают между губ.

Я выздоровел.

Еще вчера за огородами, в саду и за мостом на бугре виднелись холмики свежей земли, сегодня этих холмиков не видно. Землю завалило снегом, и тот, кто не знает, что это могилы бойцов, не догадается об этом. Уехавшие бойцы сказали, чтобы пока не ставили крестов на могилы.

Наши войска прошли к Тиму, куда дальше пойдут — никому не известно. Известно одно: это не широкое наступление по всему фронту, а прорыв на маленьком участке. Таня опять была у нас. Я лежал на печи и не знал, что она вместе с бойцами в хате. Потом я услышал:

— Екатерина Васильевна, где же Борька?

— На печке, — сказала мама, — он болеет.

Таня подошла к печке, стала на лавку и улыбнулась.

— Ты что это вздумал болеть? — сказала она.

— Я, Таня, и сам не знаю, — сказал я, — ты теперь с нами будешь?

Она засмеялась:

— А ты хотел бы?

— Очень хотел бы, Таня, — сказал я, — я тебя не забываю и всегда помню.

— Ой, какой ты смешной! — воскликнула она, наклонилась и поцеловала меня в щеку.

Хотелось что-то сказать, но она ушла в другую половину.

Последний раз я видел Таню, когда она уезжала. Двое парней в коричневых полушубках и она сели в сани и умчались за деревню. Зачем и куда поехали — не спрашиваю, потому что все равно правду не скажут ни мама, ни отец.

Председатель колхоза возвратился в деревню. Они с отцом мастерят у нас прямо в хате сани: прокипятили концы полозьев в чугуне, загнули их и стянули веревками. На новых санях мы уедем из деревни. Отец очень спешит.

Свою винтовку, которую бросили у ручья, мы с Гришкой разыскали в снегу. Осмотрели ее, вычистили из ствола снег, но стрелять не стреляли, отнесли в Гришкин сарай и спрятали. В огороде нашли еще винтовку и на всякий случай припрятали там же в сарае. Добывать патроны сейчас трудно: снег глубокий. Пороешься в нем совсем недолго, промокнешь — и нужно бежать греться.

Мама выменяла на свое пальто четыре серых тонких одеяла. Из них она шьет мне штаны и куртку. Отцу она сшила штаны.

— Куда вы поедете? — часто интересуется Гришка.

— Далеко. Туда немцы не пройдут.

— А сюда пройдут?

— Не знаю.

Гришкин дед зарыл в снег лошадиные шкуры. На морозе они не пропадут. Когда война кончится и в магазинах будут продавать соль, старик выделает шкуры и пошьет сапоги. Да и многие из деревенских запаслись шкурами. Позавчера ночью на деревню устроил набег целый табун одичалых лошадей-калек. У них побиты ноги, раны на шеях, на спине, на животе. Как они собрались вместе — понятия не имею. Налетели на деревню они умно: не со стороны улицы, где их могли заметить, а с огородов. До утра лошади потрошили те немногие стога сена и хлебные скирды, которые немцы не вывезли. У Авдотьи съели и истоптали остатки снопов, лежавших у сарая.

Часть табуна и теперь бродит на бугре за мостом. Лошади подолгу стоят тесной кучей, прижавшись друг к другу. Людей к себе не подпускают. Заметят приближающегося человека, разом отбегают подальше и снова останавливаются. Мне жалко лошадей, но что поделаешь? Людей и то убивают очень просто.

Чтобы не голодать в недалеком будущем самим и кормить скотину, женщины и ребята таскают с поля подсолнухи, полову и снопы. Мама заканчивает шить мне костюм и стеганки на ноги. Через день сборы в дорогу. Авдотья испекла нам шесть больших хлебин. Мама складывает их в мешок, и мы с ней уносим хлеб во двор, на сани. Если в день будем съедать по половине хлебины, нам хватит хлеба на двенадцать дней. Мама одевает Дину. Когда сестра садится в сани, мама укутывает ее одеялом и перевязывает полотенцем. Дина похожа на куклу с большими голубыми глазами. Эти глаза смотрят на меня спокойно и ресницами не мигают.

— У тебя ничего не болит? — спрашиваю я.

Головка сестры качается:

— Нет. Ничего.

Мама и отец прощаются с Авдотьей.

— Господь вас сохрани, — говорит Авдотья, выслушав слова благодарности за приют, — коли живы будем, так весточку дайте о себе. Может, когда-нибудь придется гостевать друг у друга.

Прибежал Гришка. Постоял молча у завалинки под окном, пока мы собирались. Когда сани тронулись, он подбежал и сел к нам. У меня в кармане пять заряженных патронов и два гранатных капсуля. Все это нужно на всякий случай. Хочется подарить Гришке что-нибудь на прощание, но у меня ничего нет. Тайком от глаз мамы достаю капсули, патроны и даю ему.

— На, Гришка, тебе они, может, больше пригодятся.

Он прячет патроны за пазуху.

Проезжаем мимо подсолнечного поля. Вот оно кончилось. Впереди низина, там вон лесок. Гришка соскочил с саней, сунул одну руку за пазуху, другую в карман и смотрит нам вслед. Когда лошадь стала сворачивать к леску, Гришка вынул руку из-за пазухи и помахал. Отвечаю тем же. Гришка исчезает за снежным сугробом. Я смотрю, смотрю на этот сугроб, и мне становится очень грустно.

Теперь мы едем гораздо быстрей, чем тогда, осенью. Мы даже не едем — мчимся. Когда сани идут в разнос, кажется, что мы просто летим. Если закрыть глаза, ощущение такое, будто сани летят не прочь от деревни, а назад к ней.

—' Не холодно, Дина? — спрашивает мама.

— Нет. Не холодно.

Изредка выглядываю из-за спины отца. Смотреть вперед не могу — холодный ветер бьет в лицо и на глазах проступают слезы. Через наши головы летят из-под копыт куски снега. Мелькают кусты у дороги. Медленно уходят назад кусты, которые растут в поле.

Мчимся.

— Трр! — произносит отец. Останавливаемся.

Впереди на дороге темнеет большое пятно. Похоже,

будто откуда-то упал громадный пузырь с грязью, разбился и грязь разлетелась брызгами и замерзла.

Из сугробов у дороги торчит лошадиная голова и видны подкованные копыта.

— Кто-то на мину наскочил, — говорит отец. Вылезает из саней и, проваливаясь по колено, проходит метров десять по снегу, тыкая перед собой кнутовищем.

Объезжаем это место. Через минуту опять задержка: на дороге натыкано несколько вешек, на концы вешек привязаны пучки соломы. Оставляем дорогу по левую руку. Оглядываюсь по сторонам. Нигде ни души. Хат не видно поблизости. Только ветер метет поземку. Местами вздрагивают сухие макушки наполовину занесенных кустов бурьяна. Сворачиваем на дорогу. Вешки с соломенными головами побежали торопливо назад. Немножко приподнимаюсь: справа сгоревшая деревня. Хаты сгорели все до одной. Людей нигде не видно. Кучи угля и глины притрушены снегом. Только печи видны. Одни из них без труб, другие с трубами. Морозный ветер поет в ушах какую-то страшную и тоскливую песню. От этой песни сжимаюсь, испуганно оглядываюсь вокруг. Если сейчас я усну неожиданно и вдруг незаметно для мамы вывалюсь во сне из саней? Потом вскочу на ноги, побегу следом за санями, буду кричать, но меня так и не услышат. Наступит темная ночь. Я буду сидеть на дороге и замерзать. Со стороны поля подкрадется стая худых, голодных волков, и глаза у них будут светиться огнем... Дальше не могу думать. От этих мыслей вокруг все темнеет, дыхание останавливается. Подсовываюсь ближе к маме.

— Ноги замерзли?— спрашивает она.

— Нет. Это я так. Мы же никуда не денемся друг от друга?

— Ты о чем?

Снимаю рукавицу, нащупываю пальцами мамину руку и ложусь на бок, стараясь щекой попасть между маминой рукавицей и рукавом. Приложившись к теплой руке, почему-то вспоминаю бабушку, Таню. Подумав о них, вспоминаю Гришку.

Сани летят быстрей — спускаемся в лощину.

— Дубовый лес, — тихо говорит мама.

Вырвавшись из леса, в течение часа проезжаем несколько деревень. Они расположены близко друг от друга, и кажется, что это тянется одна деревня.

— Лошадь бы надо покормить, — вздыхает отец, — да некогда. Нужно выскочить из этой петли.

— Где конец петли? — спрашиваю у мамы.

— Скоро будет, — говорит она.

Несмотря на мороз и ветер, спина у лошади мокрая. Только когда сани движутся тише и отец не подгоняет лошадь вожжами, кончики шерсти на ее спине покрываются инеем.

Неожиданно темнеет. Проезжаем лесом и попадаем в новую деревню. Сворачиваем к плетню. Останавливаемся. Окна в хате забиты досками, но из трубы идет дым. Ветер гонит дым по соломенной крыше и швыряет его прямо в нас. Дым пахнет чем-то вкусным. Отец закрутил вожжи на передке, прошагал к крыльцу и скрылся в хате. Вскоре он появляется и машет рукой.

Мама развязывает Дину и ведет ее. В хате мы поели борща из миски, и, поев, я неожиданно заснул тут же на лавке.

Просыпаюсь ночью. Дина спит па соломе. Я разут и раздет. Мама и отец сидят за столом и разговаривают с хозяйкой.

Проснулась Дина. Отец оделся и ушел на улицу. Вернувшись, говорит:

— Ну, поехали. Собирайтесь. Спасибо, хозяйка.

— Ох, да что там спасибо! — всхлипывает она.

Хозяйка плачет. У нее, должно быть, убили кого-нибудь здесь, или она вспомнила про своего мужа, который, конечно, на фронте.

Сидим в санях и едем, а мне все хочется спать.

— Мама, вы спали?

— Спали, спали.

Остаток ночи и следующий день не останавливаемся. Когда снова темнеет, слышится непонятный гул. Никак не могу понять, что может так гудеть. Лица родителей спокойны. Слушаю, как повизгивает снег под полозьями, как бьют копыта. Гул то становится тише, то громче. В темноте проносятся мимо редкие деревья. Ветки на некоторых из них почему-то без снега, и кажется, что такие деревья я рисовал когда-то давным-давно в своем альбоме. Вот проскочило дерево, похожее на большого человека. Приподнимаю голову и смотрю вслед ему. В уши врывается сильный и резкий гул моторов. Будто где-то близко открыли двери гаража и завели моторы сотни машин. Становлюсь на колени. Мы у большой дороги. По ней движется темная, густая толпа. Резкий гул моторов пронесся и затихает где-то справа, куда движется толпа. Слышен разговор людей, мелькают огоньки папирос. Медленно ползут машины, телеги. Кажется, что они связаны между собой и никто не может ни отстать, ни вырваться вперед.

Рядом с большой дорогой тоже едут. Здесь едут, как и мы, на санях. Только не гражданские, а военные.

Отец пропускает несколько саней и пристраивается за ними.

Сзади снова доносится рокот. Не рокот, а рев. Моментально вспоминаю бомбежку под Курском. Всматриваюсь.

— Смотрите — танки! Мама, танки! — кричу я.

Танкам уступают дорогу задолго до их появления, и они проносятся, будто вот-вот кого-то должны догнать и раздавить.

Мы едем быстрее военных на большой дороге. К утру и те сани, что впереди нас, отстают. Мне ничего не страшно. Если здесь наши танки, немцам несдобровать...

— Скоро Старый Оскол, скоро уже, — говорит отец.

И вот мы катимся по улицам города. На тротуарах военные, много гражданских и мальчишек. Мальчишки катаются на настоящих коньках и на деревянных. Около магазина стоят четыре танка. Люки на башнях открыты. Танкисты толпятся кучкой около головной машины и о чем-то разговаривают. Среди танкистов вьются мальчишки. Один из них на коньках. Увидев наши сани, он догнал нас, прицепился железным крюком и прокатился,

пока не повстречалась нам машина. Мальчишка перекинул крюк на ее борт и умчался обратно.

В Старом Осколе мы не задерживаемся. Едем дальше, делаем в деревнях три остановки и наконец въезжаем в новый город. Оставляем позади длинную улицу с одноэтажными домами, огибаем маленький городской сквер, огороженный забором из металлических прутьев. Минуем еще улицу, сворачиваем за угол. С одной стороны дома, с другой ограда, за оградой — старая церковь. Ограда кончилась. Перед нами кирпичный дом с кирпичным забором.

— Вот здесь, Митя, — говорит мама, — это же тети Вари дом. Ты забыл?

Отец натягивает вожжи, и через открытые ворота мы въезжаем во двор. Останавливаемся у крыльца. Во дворе стоят грузовые машины и что-то сложено большой горой. Гора покрыта брезентом, около нее ходит часовой в длинной шубе, в валенках и с винтовкой за плечами. Отец привязывает лошадь к крыльцу, и мы отправляемся в дом.

 

4

Бабушка Варя странная. Она ничем не похожа на нашу бабушку, которая осталась в Курске. Та вечно суетилась, и я никогда не видел, чтобы она сидела просто так. Она и стирала, и убирала в комнате, и варила, и следила за мной. Эта сидит целыми днями у плиты на табуретке, положенной на бок и застеленной старым пальто с облезлым черным воротником.

Бабушка Варя худая. Лицо у нее широкое, приплюснутое, и нос перебит. Живем мы у нее третий месяц. В первый день я спросил у мамы шепотом:

— Ма, отчего у нее нос такой?

Мама сказала, что, когда бабушка была девушкой, жеребенок ударил копытом ей в лицо. Меня заинтересовало, как ударил жеребенок? Почему ударил? Подсев к бабушке, я попросил ее внести ясность. Она смотрела на меня маленькими глазками, похожими на голубые пузырьки, легонько улыбалась и шевелила нижней большой губой.

— Вы дразнили его или хотели покататься?

— Боря, иди сюда! — позвала мама. И когда я подошел, сказала: — Как тебе не стыдно с такими вопросами приставать к старому человеку!

— Хорошо, не буду, — пожал я плечами. Потом я узнал, что бабушка Варя ни разу не была замужем. Сестры ее повыходили замуж, разъехались кто куда; родители померли, и она осталась хозяйкой в доме. Она оставила себе одну комнату, остальные сдала жильцам.

Когда первый раз мы зашли к бабушке с мороза, мне показалось, что тут никто не живет давным-давно. В комнате было полутемно. С потолка свисала длинными серыми нитками паутина. У плиты виднелось что-то черное, похожее на мешок с тыквами. Мама подошла к этому мешку, наклонилась и сказала, кто мы такие. Тотчас я понял, что это бабушка, покрытая с головы до ног большим черным платком. Когда мама еще раз назвала себя, послышался звук поцелуя и бабушка вскочила на ноги. Она размахивала руками под платком и, казалось, хотела взлететь.

Мама усадила ее на прежнее место. Бабушка все равно изредка вскакивала, взмахивала, руками, улыбалась, произносила что-то непонятное и садилась снова. Говорит она всегда торопливо, и я почти не понимаю смысла ее слов.

До нас город бомбили. Бомба упала за огородом, и стекол в окнах бабушкиной комнаты не было. Окна были забиты фанерками и заткнуты тряпками. Отец принес стекло, нарезал его по размерам, и теперь окна наполовину застеклены. Комната большая. У плиты, спинкой к ней, стоит бабушкина кровать. У другой стены две кровати. На них спим мы. У окна стол. Ножки у него тонкие и кривые, покрашен стол коричневой краской, она местами стерта от времени. У двери кухонный стол, в углу лежат наши узлы и стоит сундучок с бабушкиным добром.

Первые дни в этом городе мама не работала. Стирала целыми днями, шила, чинила одежду и варила поесть. Отец сразу пошел в военкомат и стал там работать. Военкомат в белом одноэтажном доме через три улицы от нас. Я бывал там. Во дворе толпилось много мобилизованных. Пройдя внутрь здания, я хотел повидать отца, Он встретил меня в коридоре и сказал:

— Ты чего здесь?

— Я к тебе посидеть.

— Сейчас же беги домой, и чтобы тут не болтался,— сказал мне отец.

С тех пор я к нему не хожу.

Когда он возвращался с работы, мама все спрашивала:

— Ну что, Митя, ничего не известно?

— Нет... погоди, приедут на днях.

Однажды отец сказал:

— Начальство приехало. Школу переоборудуют под госпиталь. Я говорил о тебе. Завтра сходи.

На другой день мама ушла с отцом и после этого стала ходить на работу. Теперь она возвращается домой намного позже отца, иногда и вовсе дома не ночует. Вернувшись с работы, садится не раздеваясь на стул, упирает локти в стол, обхватывает голову руками, сидит так и потом раздевается. От нее пахнет больницей.

В школе, где устроили госпиталь, мама когда-то училась.

— В нашем последнем, девятом классе, — говорит она отцу, — лежит сорок человек. Десять из них без ног. Один все время смеется... Даже во сне смеется... Как они мучаются...

Или:

— Что было! Что было! Привезли на машинах, а их класть некуда. Можно бы было принять, а их направили в Белгород!

Мама часто плачет.

— Тебе в детском саду работать, не в госпитале, — говорит отец, глядя на маму.

Она ничего не отвечает. Мама иногда приносит домой целые вороха бинтов в крови и в желтых пятнах. Подолгу кипятит их, потом развешивает над крыльцом. Когда бинты высохнут, она собирает их в кучу, заворачивает в простыню и уносит.

По одну сторону от нашего, дома стоит деревянный дом, по другую — кирпичный. Пока мама не работала, из деревянного дома часто приходила к нам пожилая женщина, школьная учительница. Зовут ее Верой Александровной. Она-то и подсказала маме, что сейчас нет смысла отдавать нас с Диной в школу.

— В тот класс, который он окончил, — говорила учительница, кивая на меня, — сажать его опасно, ему будет неинтересно, и он просто потеряет вкус к учебе. А в следующий поздно. Как-никак полугодие прошло.

Я доволен, что в школу не нужно ходить, а Дина просилась в школу, но мама сказала:

— На следующий год пойдешь, доченька.

Теперь Вера Александровна бывает у нас редко. А если увидит маму во дворе, подолгу беседует с ней у забора. Сын Веры Александровны на фронте, и она очень боится, что его убьют.

— Анатолий у меня горячий,— говорит она. — Как я боюсь за него, как боюсь!

К бабушке приходит старушка из кирпичного дома. Посидит, посмотрит на нас, пошепчется с бабушкой, попьет чаю и уйдет. Она была попадьей. Поп ее служил в церкви, которая по соседству. Больше никто не появляется у нас в комнате. Правда, на днях отец привел с собой военного в высокой фуражке и молодого парня в гражданском. У парня кисть руки была обмотана серой тряпкой.

— Перевяжи ему руку, — хмуро сказал отец маме, небрежно кивнув на парня.

Пока мама делала перевязку, отец и военный молча сидели у стола. Когда мама перевязала руку, все трое сразу ушли. Вечером отец рассказал, что этот парень явился с простреленной рукой по повестке и заявил, что руку прострелили ему, когда ловили шпиона у них в селе. Из военкомата позвонили в сельсовет и спросили о шпионе и об этом парне. Оттуда ответили, что никаких шпионов у них не замечалось и что этот парень вчера по повестке выбыл в район.

— Что же с ним будете делать? — спросила мама.

— А черт его знает, что с ним делать! Расстреливать жалко этого дурака... Решили подержать здесь при военкомате, а там на передовую отошлем. Выучат!

По вечерам, через день-два мы с отцом пилим дрова у сарая. Если бревна попадаются не очень толстые и без сучков, то колю их я сам. Случается, в это время приходит кто-либо из моих новых друзей или все вместе заявятся: Козырь, Лягва и Витька. Поздороваются скромно с отцом и стоят смотрят, как опилки вылетают из-под зубьев пилы.

Козырь скажет:

— Дядя Митя, давайте я попилю.

Отец недолго пилит, отпускает ручку, разгибается.

— Ну попилите, попилите, — говорит он, утирая дрожащими пальцами вспотевший лоб. Потом наберет дров и уйдет, а мы сами пилим. Хотя отец и больной, пилить с ним легче, чем с ребятами. У нас пилу заедает, мы дергаем ее и в конце концов скоро устаем.

Козырь старше меня на год, но ростом мы почти одинаковые. Он ходит в школу. Лягва тоже старше годом и ходит в школу. Ростом он ниже меня. Витька — мой ровесник. Он не ходит в школу, потому что война. Витька живет в нашем доме с матерью, которую звать Клавдия Ильинична, и со взрослой сестрой Зоей. У них на квартире стоят бойцы, охраняющие во дворе гору мешков с солью. На соседней улице размещается походная пекарня, и соль принадлежит ей.

Со своими друзьями я познакомился вскоре после приезда к бабушке. К тому времени я был подстрижен и вымыт. Одежда моя прокипячена в чугуне, выстирана, выглажена, и вот я, одевшись потеплей, вышел во двор, чтобы ознакомиться с местностью. Побыв на крыльце, спустился к воротам. Поглядел направо, налево и побрел к машинам, стоявшим во дворе. У одной машины капот был поднят, в моторе копался высокий шофер, одетый в короткий белый полушубок, испачканный мазутом. Фары машины то загорались, то гасли. Я остановился.

— А ну, подай-ка, — сказал мне шофер и кивнул на грязную тряпку, лежавшую на колесе.

Я подал. Он смочил тряпку в помятом ведре, поджег ее и сунул в мотор. Я повернул к забору и, проваливаясь по колено в снег, зашагал. Местами виднелись тропинки, протоптанные собаками. В нескольких местах забора, у самой земли, я обнаружил собачьи лазейки. Так добрался я до уборной. Заглянул в нее. Обошел вокруг сарая и двинулся вдоль забора по другой стороне двора. Когда прошел мимо склада соли, часовой не обратил на меня никакого внимания, хотя я рукой и провел по брезенту. Осмотрел погреб, громадный замок, висящий на дверях его, и, сделав десяток-два шагов, попал в тупичок. Посмотрев через щелку на улицу и не заметив ничего интересного, я повернул обратно, поднял голову и вздрогнул. Передо мною стояли три туземца. Один моего роста, в пальто, на голове у него большая белая шапка. У второго, по-моему, под шапкой, кроме двух круглых красных щек, ничего нет. Одет он в зеленую фуфайку, какие носят бойцы, и обут в громадные валенки. Они были так велики, что, казалось, стоит ему присесть, и он весь скроется в своих валенках. У третьего на плечи наброшено серое пальтишко с кроличьим воротником, из воротника торчит на длинной, тонкой шее маленькая головка, покрытая женским платком. Как противник последний представлялся мне ничтожным.

Все трое смотрели на меня внимательно и строго.

— Чего вы так уставились? — сказал я, сделав шаг вперед и остановившись.

Они переглянулись. Третий туземец высморкался на снег, утер нос концом платка, взглянул на первого и снова уставился на меня. Он немного дрожал от холода, шея и грудь у него были раскрыты.

Падал редкий снежок. Во дворе зарычал мотор машины. Где-то высоко пролетел самолет.

— Ты с кем приехал? — спросил наконец первый.

— Я приехал с отцом, с мамой и с сестрой, — сказал я.

Ответ подействовал на них странно. Мальчишка, укутанный в женский платок, вдруг еще больше вытянул шею, голова его закинулась назад, он запрыгал на одной ноге, кривляясь, и неожиданно плюхнулся на снег.

— Он с мамой приехал! Ха-ха-ха! Смотрите — он с мамой приехал! Смотрите на него! Маменькин сыночек! — вопил он.

— С мамой!

— С сестрой! Ха-ха-ха!

— У мамы под юбкой спал!

Теперь и два других, выставив в стороны локти и кривляясь, начали приплясывать и хохотать. Краснощекий, держась за живот от смеха, уселся на снег.

— С мамой! — стонал он.

У меня загорелись щеки и кулаки сами сжались. «Конечно, если все трое налетят на меня, — думал я, — то явно отколотят и искатают в снегу. Но стоит сейчас показать, что боюсь их хоть капельку, потом, сколько ни доказывай, что ты храбрый, все равно не докажешь».

Маленькая головка в женском платке поднялась на ноги, поправила платок и слепила большой снежок. То же проделали и остальные.

Я подошел к первому и сказал:

— Ты чего смеешься? Ты где живешь? В этом доме?

Он перестал хохотать, сжал губы, и его худое, длинное лицо сделалось еще длиннее.

— А тебе что? — спросил он.

— А ты знаешь, откуда я приехал?

— Откуда?

— Я на фронте был, и в меня немцы стреляли! — бросил я ему в лицо.

Все трое на минуту оторопели. Но тут же пришли в себя. Маленькая головка в женском платке закричала:

— Да он хвастун! Хвастун!

— Хвастун! — повторили остальные в один голос, и эхо голосов откликнулось где-то в сарае.

— Ну давай поборемся! — предложил я первому.

— Что? Отец твой за тебя заступается? — спросил он презрительно.

— Нет. Он никогда за меня не заступается, я ему не жалуюсь. Это ты, наверно, жалуешься? — спросил я.

— Козырь, давай, — подтолкнул локтем мальчишка с маленькой головкой своего товарища.

Козырь начал стягивать пальто, я куртку. Подул ветерок, и с крыши понесло стаи мелких снежинок. Часовой, остановившись у погреба и прислонившись плечом к косяку двери, смотрел на нас. Мальчишка в женском платке, дрожа от холода и нетерпения, примостился на завалинке, и я увидел, что у него ноги в больших ботинках без портянок и без носков. Две красные щеки стали в позу судьи.

:— Боря, ты что, оглох? — мама вышла из-за погреба.— Ты почему раздетый? Что здесь происходит? А ну пошли в комнату!

Мы торопливо оделись.

— Только приехал и драться! Как тебе не стыдно! — говорила мама, когда я брел следом за ней.

— Они сами лезли. Я их не трогал, — сказал я, поднимаясь по ступенькам. Когда мама скрылась за дверью, я задержался на крыльце и крикнул: — Я скоро выйду!

Обедал с нами какой-то дядя Коля с кирпичного завода. Он уводил от нас лошадь. Пообедав, отец отправился на работу, а мы с дядей Колей пошли в сарай. Он вывел лошадь, забрался на нее и поехал со двора. Пробежав следом за ним до ворот, я вернулся в тупичок, но туземцев там не оказалось. Оглядел наши следы, прошел в сарай — и только я нагнулся, чтобы поднять железяку, торчавшую из-под поленницы сложенных дров, как услышал на чердаке шорох и тихие голоса. Я вздрогнул и прислушался. В потолке, в самом углу, увидел дыру, из нее показалась рука, за ней шапка, а под шапкой две круглых щеки. Рука махала — звала.

— Подвинь ящик и лезь сюда, — проговорили две красных щеки и пропали.

На чердаке оказалось темно, как под одеялом. Кто-то взял меня за руку и повел. Мы пробрались через какую-то стену из соломы и очутились в небольшом отделении. Здесь в соломенной крыше сарая были проделаны дырки, через них проникал свет. На полу сидел мальчишка, с которым я хотел бороться. Он затачивал ножом деревянный меч.

— Садись, — кивнул он на сено.

Я сел. Красные щеки выглянули через дырку в крыше, прошептали: «Бежит» — и легли на живот.

— Тебя Борькой звать? — сказал строгавший меч.

— Да.

— А фамилия?

— Картавин.

— Значит, ты — Карта. Это так надо. Я Козырев — Козырь, вот он Лягвин — Лягва. А сейчас придет Витька, он пока что просто Витька.

Зашуршала солома, и прополз на четвереньках Витька. Он протянул Козырю толстые махорочные окурки и, как Лягва, лег на живот.

— Ты чего в платке? — спросил я его.

— Мать все в сундук заперла, — спокойно ответил он. — Я в школу не хожу, она и на улицу меня не пускает... Колотила, колотила, да и надоело ей.

— Чего же ты в школу не ходишь?

— Так война же. Теперь не до школы!

Козырь спросил меня, умею ли я драться и сколько раз дрался.

— Я много дрался, — ответил я. — Пересчитать не пересчитаешь сколько.

Я стал рассказывать, как стреляли с Гришкой из винтовки. Все трое потребовали, чтобы я побожился в этом.

Я встал и сказал:

— Век отца-матери не видать! Честное ленинское и коммунистическое всех вождей!

Потом я рассказывал много, и часто приходилось божиться, мальчишки вначале относились с недоверием к моим словам. В конце концов они сказали, что я могу не только быть принятым в их отряд четвертым, но что нужно даже решить: кто будет командиром? Останется командиром Козырь или им должен стать я? Спустившись с чердака, мы отправились за сарай, где я с Козырем поборолся три раза. Первая схватка закончилась победой Козыря. Во второй раз повалил его я, в третий он снова одолел меня и остался командиром. Перед тем как разойтись по домам, мы вернулись в сарай и повторили три раза в один голос:

— Не врать! Не обманывать! Не предавать!

— Не врать! Не обманывать! Не предавать!

— Не врать! Не обманывать! Не предавать!

Мои новые друзья рассказали мне о наказаниях, какие присуждают тому, кто нарушает клятву.

Первое. Если кто соврет что-нибудь товарищу, то должен десять раз тащить зубами забитый в землю колышек. Забьют раз — он вытащит. Колышек опять забивают, и опять провинившийся вытаскивает.

Второе. Если кто обманет в чем-то товарища, то нужно ему тащить зубами десять колов, забитых в землю. Забитых не просто, а так, что верхний кончик колышка находится в земле на глубине указательного пальца. При этом докапываться до колышка, чтобы ухватить его зубами, можно только головой: губами, подбородком, языком и зубами. Если обманутый пожалеет обманувшего, он имеет право разрешить наказанному взять в зубы щепку или железку и ею копать до кончика колышка.

Третье. Если кто совершил предательство и желает искупить вину, должен день и всю ночь до утра просидеть в ящике, который стоит в сарае. После отсидки должен вытащить пятнадцать колов, забитых в землю на глубину среднего пальца, докапываясь без всякого инструмента и держа руки за спиной. А после этого совершить три необычайных поступка.

— Какие же это поступки? — спросил я у Витьки.

— Мы еще и сами не знаем, Борька, — сказал он мне, печально вздохнув, — еще не было у нас предателя. Как будет, тогда придумаем что-нибудь.

— А колы тащил кто-нибудь?

— Тащил... Я тащил десять колов.

— За что же?

— Мы должны были собраться вечером у Козыря на дворе, и я сказал, что приду обязательно. А сам лежал, лежал на печке и уснул. Да так и проспал... Хорошо, хоть не глубокие колы достались, а то вон, видишь,— Витька раскрыл рот и пальцем показал на половину нижнего зуба, — на десятом колу и сломал его... Козырь забивал.

— А сейчас куда же забиваете? Земля-то мерзлая?

— А в погребе, — сказал Витька, — я в погребе и тащил. Там твердая глина и трудно тащить...

 

5

Теперь провожу все свободное время с Витькой. Козырь и Лягва учатся. Набегавшись с Витькой по двору и промерзнув так, что пальцем невозможно пошевелить, приходим к нему в комнату, раздеваемся и забираемся на плиту, которая днем всегда теплая. Если она еще горячая, стелем под себя старую фуфайку, и ничего.

Часовые, живущие у Витьки, пожилые. Один, с рыжими усами и сам весь рыжий, молчаливый. Звать его дядя Ваня. Как только сменят его и он приходит в комнату, медленно раздевается, разувается до носков и садится пить чай. Пьет чаю дядя Ваня много и хвастал перед нами, что один может выпить целый самовар, и даже без сахару. Второй часовой — дядя Федя — высокий и худой. Он веселый. Любит с нами разговаривать. Иногда дает нам с Витькой сахару. Если он что-нибудь рассказывает, Зоя, Витькина сестра, всегда громко смеется. С дядей Федей мы часто пьем чай.

— А ну, вояки, к столу! — грозно говорит дядя Федя.

Мы тотчас забираемся на стулья.

— Чего натворили сегодня? — спрашивает он. — Выкладывайте. Ты же знаешь, я матери твоей ничего не рассказываю, — добавляет он Витьке.

Мы кое-что ему рассказываем.

Третий часовой — маленький и говорливый. Кто бы ни был в комнате, он с тем и разговаривает. Зовут его дядей Пашей. Но большинство разговоров, которые ведут часовые, неинтересны. Про войну они совсем почти не говорят, хотя все трое побывали на фронте и были ранены.

— Я в прошлом годе в это время навоз возил на поле, — скажет дядя Ваня, наливая чаю в большую железную кружку, зачем-то прищуривая левый глаз и глядя на сидящего перед ним маленького дядю Пашу.

— Да-а, — тянет дядя Паша, — черт бы их подрал, этих немцев... Я вот тоже, помню, числа так пятнадцатого февраля, отправился к своей теще за сорок километров...

Отворачиваюсь от них и смотрю в угол, где стоят винтовки. Дотрагиваться до них строго запрещено. Бойцы говорят, что винтовка раз в году сама стреляет. Я сказал Витьке, что это вранье.

Насмотревшись на винтовки, гляжу прямо перед собой. Руки отогрелись, ноги тоже. Витька лежит рядом и о чем-то думает.

— Давай спрашивать? — неожиданно предлагает он.

— Давай. Ты первый.

Витька закрывает глаза и шевелит губами — это он перебирает про себя вопросы, которые задавал мне. Видимо, придумать сразу нового не может и говорит:

— Кто сильней всего на свете?

— Лев, — моментально отвечаю я.

— А еще?

— Слон.

Витька подпирает голову руками.

— А что глубже всего на свете? — этот вопрос возник у него неожиданно, ответа он сам не знает и потому как-то с испугом смотрит на меня.

— Не знаю, — говорю я.

— Ну теперь ты спрашивай.

— Что... что... что самое тонкое?

Молчание и ответ:

— Пузырь.

— Какой пузырь?

— Бычий, когда он надут.

— Нет, — отвечаю я, — самое тонкое — это мыльный пузырь. А кто на свете самый злой?

— Водолей, — отвечает Витька решительно.

— Нет, не из человеков.

— Тогда тигр.

Витька кладет голову на руки и затихает. Это он думает о Водолее. Водолей живет на нашей улице в угловом доме напротив почты. Он работает милиционером. Когда Водолей подходит к нашему двору, а мы с Витькой стоим у ворот, то по мере того как он приближается, МЫ пятимся назад. И когда Водолей проходит мимо, мы уже на крыльце и следим, как он, подавшись вперед грузным телом, спешит, будто догоняет кого-то по следам. Витька столько наговорил про него, что мне кажется, будто Водолей так и смотрит, кого бы ухватить и потащить в милицию. Когда Витька только родился на белый свет, Водолей существовал давно, и едва Витька стал делать первые шаги, как его запугивали Водолеем. Попозже он являлся к Витьке и во сне, и в темноте, если Витька не мог уснуть. Являлся Водолей мохнатым и злым чудовищем, Витька поднимал рев. А однажды на улице кто-то сказал: «Вот он, Водолей!» — и Витька как стоял, так и сел на землю, онемев. Черная громадная тень пронеслась над ним, а Витька на четвереньках, не дыша, убежал за калитку.

Мы лежим на плите. Я вспоминаю, как однажды меня чуть не сцапал Водолей. В доме рядом с Витькой живет одинокая женщина, видом своим похожая на старушку, хотя ходит она очень быстро. Одевается она во все черное и, несмотря на мороз, носит черную шляпку с вуалью, из-под которой видно серое, худое лицо. Эта женщина не любит, когда ее называют бабушкой. И если она выходит из калитки своего дома с сумкой в руках и шагает торопливо к базару, а мы все четверо видим это, то происходит следующее: Козырь перебегает на другую сторону и мчится до угла, где останавливается и, нахлобучив на глаза шапку, стоит съежившись, будто ему очень холодно. Следом за Козырем бегут Лягва и Витька. Витька идет навстречу женщине и, поравнявшись с ней, говорит:

— Здравствуйте, бабушка!

Она останавливается и строго смотрит вслед Витьке. Тот не оборачивается и шагает как ни в чем не бывало. Только сделает она несколько шагов, навстречу ей движется фигурка.

— Бабушка, здравствуйте!

Женщина проходит задрав голову и не поворачиваясь. Но на углу она опять слышит:

— Бабушка, какая это улица?

Черная шляпка нагибается, и острые глаза внимательно смотрят из-под вуали. Козырь не выдерживает и прыскает смехом.

— Оборванцы! Хулиганы! — кричит женщина вслед уносящемуся Козырю.

Иногда она бегает за нами, стараясь поймать кого-нибудь из нас, но у нее ничего не получается.

Однажды мы с Витькой шли от военкомата, и у дома Козыря встретилась нам эта странная женщина.

— Бабушка, здравствуйте! — громко сказал я.

Она взмахнула сумкой и бросилась за нами. Витька кинулся в подворотню, а я побежал по тротуару в обратную сторону и вот тут-то натолкнулся на Водолея. Я шарахнулся в сторону, и его скрюченные пальцы сжались в кулак почти у самого моего уха. Еще бы чуть-чуть — и он поймал бы меня.

Козырь говорит про «бабушку», что она была буржуйкой. Поэтому замуж ее никто не взял, и она все ждет, что вот-вот появится жених. А чтобы не постареть лицом к появлению жениха, она умывается без мыла: когда встретит жениха, помоется с мылом и будет молодой. Мне кажется, что жениха ей так и не найти никогда.

Эта женщина несколько раз приходила с жалобами к Витькиной матери. Клавдия Ильинична выслушивала ее спокойно, говорила, что накажет Витьку, и в самом деле просила его не приставать к пожилому человеку. Мы сами часто решаем, что не будем дразнить ее, но как встретимся с ней, так и подмывает крикнуть: «Здравствуйте, бабушка!»

Когда мы с Витькой долежимся на плите до прихода Клавдии Ильиничны, она говорит:

— А ну слазьте, растоплять буду... Ишь коты, попригрелись...

Мы слезаем с плиты, берем на этажерке толстую книгу. Она совершенно неинтересная. Мы читаем ее, потому что тогда Клавдия Ильинична Витьку ни за что не бранит. Сама Клавдия Ильинична умеет только расписываться. Сестра Витькина, Зоя, редко бывает дома. Она вечно пропадает у своей подруги. Зоя ростом с мою Таню, но не такая красивая и добрая. К ней приходит молодой лейтенант — дядя Вася. Он очень веселый, много смеется, дает нам сахару или конфет и даже разрешает подержать в руках пистолет. Обычно приходит дядя Вася, когда нет дома Клавдии Ильиничны. При его появлении часовые одеваются и уходят по делам. Нам хочется поговорить с дядей Васей, а Зоя прогоняет нас вон: — Идите погуляйте! Идите погуляйте! — твердит она, хотя мы только-только пришли и еще не согрелись как следует.

— Никуда мы не пойдем, — говорит Витька насупившись,— иди сама и гуляй!

Зоя силой одевает Витьку и, если он упирается, пинками выталкивает за дверь. Очутившись на морозе, Витька бормочет:

— Не нацелуется никак! Все ей мало!

Стоим в коридоре. За дверью, ведущей к жильцам, у которых живут шоферы и старшина хозяйственной роты, слышится смех и звон гитары. Мы не ходим к этим жильцам. Бежим к нам.

У Витьки бывать хорошо еще потому, что у них хлеба едят вдоволь. Когда бы мы ни прибежали, можно открыть стол, отрезать хлеба, какой хочешь кусок, и съесть. С той поры как мы уехали из деревни, мне постоянно хочется есть. Кажется, ел бы и ел и никогда не наелся. У нас к обеду, к ужину и завтраку мама каждому отрезает порцию и больше этой порции не дает—: хлеба нет.

— Кусай, Боря, понемножку, — говорит она мне,— тогда хватит на весь суп.

У Дины получается, ей хватает, у меня нет. Терплю, терплю, потом возьму и съем разом.

Ровно десять дней назад, после обеда, когда родители ушли на работу, а Дина была на крыльце и в комнате оставалась одна бабушка, я запустил руку в стол, достал полхлебины, которая предназначалась на ужин и на завтра, и отрезал от нее тоненький ломтик. Съел я его тут же очень торопливо. За ужином мама дала нам всем одинаковые порции. Поужинав, я поскорей улегся ‘спать. На следующий день попросил у Витьки кусок хлеба, принес домой, положил в стол и свободно вздохнул.

Позже мама сказала:

— Откуда здесь хлеб? Кто положил хлеб, ребята?

Я на ухо все рассказал ей.

— Отнеси хлеб обратно Вите, — строго сказала мама.

Я стоял молча.

— Слышишь меня?

— Не понесу, — сказал я, — он мне дал.

— А может, ты сам взял, откуда я знаю?

— Мама, я не сам взял! Он мне дал! Я попросил, и он дал! Я больше не буду без спроса брать...

Я заплакал.

Мама сказала:

— Ну, ладно, не плачь... иди ко мне... не плачь. Мы про это забудем, а хлеб, что принес, можешь съесть.

Мама не разрешает далеко уходить от дома. Но мы с Витькой бродим по всему городу. Когда хотим идти куда-нибудь, так, выйдя со двора, метров пятнадцать шагаем с поднятой правой рукой. Это знак ребятам с противоположной стороны, что мы не воевать идем, а по делам. Когда поднята рука, никто не имеет права бросить снежок или кусок льда.

Витька спрашивает:

— Куда пойдем?

— Пошли через базар.

На углу магазинчик с зелеными дверьми. В этом магазине продают гвозди, лампы, керосин, всевозможные щетки. За прилавком стоит толстый маленький продавец с лысой головой, по прозвищу Яша Жареные Гвозди. За глаза и взрослые его так называют. Прозвище он получил потому, что по воскресным дням до войны он расставлял перед магазином полукругом столы, накладывал на них свой товар и, прохаживаясь, выкрикивал:

— Граждане, ведра! Есть ведра! Граждане! Есть гвозди! Гвозди жареные! Жареные гвозди! Кому гвозди!

Не доходя десяти шагов до зеленых дверей, мы как-то сжимаемся. Длинная шея Витьки делается в два раза короче. Вот дверь. Подбегаем, открываем ее и просовываем головы.

— Яша Жареные Гвозди. Жареные Гвозди!

— Жар... — Витька не договаривает. Отпрыгиваем. В дверь глухо ударяет что-то с той стороны. Мы мчимся прочь.

Продавец терпеть не может своего прозвища и мальчишек. От двери до его прилавка метров шесть. Выбраться из-за прилавка не просто. И пока он подбежит к двери, дразнившие бывают далеко. Мальчишек много. Некоторые специально путешествуют с другого конца города, чтобы просунуть голову за зеленую дверь и крикнуть. Яша держит наготове стопку мочальных щеток, он ловко приспособился швырять их в ребячьи головы.

Проходим через площадь, оставляем позади памятник бойцам, погибшим в годы гражданской войны, и шагаем к базару. Он весь огорожен решетчатым заборчиком. Вытоптанная площадка усыпана скорлупой семечек. Торгуют только семечками и махоркой. Народу сегодня мало, и никаких происшествий не намечается. Встречаем хромого человека с толстым железным костылем. Он подходит по очереди к торговкам, изредка распахивает полу шинели, под которой мелькает буханка хлеба, и говорит:

— Сто рублей! Сто рублей! Кому хлеб? Сто рублей!

За базаром ряд закрытых ларьков. Главная улица — Ленинская. Мы идем по ней. Вдруг я замираю на месте. Оглядываюсь. Витька смотрит на меня и потом под ноги. На снегу лежит папиросный окурок. Тоненькая струйка дыма тянется от него. Делаю прыжок, хватаю окурок и, оглянувшись, вбегаю в чей-то двор. Тут никого. Торопливо сосу окурок. Дым лезет в глаза. Кашляю.

— Дай потянуть, — Витька выпячивает посиневшие губы.

В глубине двора дом. Загремели ведра, на порог вышла женщина. Вылетаем со двора.

Город маленький. Мы можем его за час обежать весь. Но сегодня холодно, и мы решаем, посмотрев афишу кино, отправиться домой. У дверей кинотеатра стоит Водолей. Руки заложены за спину, нос поворачивается медленно в разные стороны: кого бы ухватить? Заметив нас, он отворачивается и смотрит на бойцов, направляющихся к скверику. Но нас не проведешь. Мы делаем крюк и дворами выходим на Гражданскую улицу. Вдоль нее движется колонна бойцов. Где начало, где конец колонны — не видать. Бойцы с винтовками. Лица у них задумчивые и хмурые. Пристраиваемся рядом с колонной и шагаем в ногу с бойцами. У нашего угла отбегаем от колонны, и, когда последние ряды проходят, я вдруг сжимаюсь и смотрю, куда бы скрыться? Напротив меня стоит парень в кепке набекрень, в тужурке и начищенных сапогах. Это Васька Хромов, или просто Васюра. Он живет по соседству с Лягвой. Мать его торгует на базаре.

— А ну, сюда, сюда! — грозно приглашает Васюра.

Скрыться некуда. К дому путь отрезан, просто убегать нет смысла — поймает. Васюра держит в страхе всех мальчишек нашей улицы. По его приказанию воруют дома табак, папиросы, деньги и приносят ему. Если кто не принесет, Васюра колотит или дает щелчков. Средний палец у него длинный, ноготь толстый и выпуклый. После пяти щелчков в голове звенит. Однажды он поймал меня и потребовал, чтобы я украл у отца пачку папирос.

— Он не курит, Васюра, — сказал я.

— А мы сейчас посмотрим, — проговорил он и, сдвинув мою шапку на затылок, влепил в лоб оглушительный щелчок.

— Дурак! Негодяй! — вырывался я.

Но после десятого щелчка, когда в голове стоял сплошной звон, я пролепетал, что принесу папирос.

Между тем рука Васюры уже крепко держит меня за воротник куртки.

— Где папиросы, а? — колючие зоркие глаза смотрят в упор, тонкие губы насмешливо искривляются.

Молчу. Шапка слетает с головы на снег. Витька подхватывает ее. И я, и Витька оглядываемся по сторонам в ожидании хоть какого-нибудь взрослого человека. Как назло, улицы пусты. Толстый палец Васюры сгибается в кольцо.

— Думаешь, я тебя не поймаю?

Приседаю. Из глаз летят искры.

— Ой-е... Васюра, больно! Ну нет папирос! Как только появятся, я тебе принесу.

— Ага, нету! '

Кажется, что он не пальцем бьет, а железякой.

— Ой, Васюра, ой, больно!

— А ты думал, сладко...

— Васюра, на папирос, — говорит Витька.

На секунду пальцы, держащие воротник, ослабевают. Я дергаюсь, воротник трещит, я бросаюсь к дому. Витька скачет впереди. Забегаем к себе во двор. Витька говорит:

— Здорово я его обманул! Ну-ка, дай пощупаю.

Он трогает пальцами шишки на моей голове.

Морщусь и потираю голову. Уходим к Витьке и садимся пришивать воротник.

«Никогда больше не пойду на улицу. Буду сидеть во дворе», — думаю я.

Но проходит день-два, и мы снова отправляемся в путешествие. На улице много нового, интересного и страшного. Улица и гадкая и хорошая, веселая и печальная, противная и сердитая — и все-таки очень заманчивая. Побывали мы за городом на мосту через речку и за мостом. Побегали по льду. За рекой большое снежное поле, и за полем лес на горе. Гора полукругом опоясывает со стороны реки город.

— Летом в реке будем рыбу ловить и раков драть,— сообщает мне Витька, — сходим в лес. Там пещеры есть, в них жили в гражданскую войну бандиты.

Неожиданно путешествия мои по городу прекращаются: пришла весна. С крыш капает, у ворот стоит лужа, перед домом еще лужа. И повсюду, куда ни пойди, вода. А мне обуть нечего. Походив несколько дней с мокрыми ногами, тщательно скрывая это от мамы и говоря ей, что хожу по сухому, я начал кашлять. Теперь отобраны у меня и куртка, и шапка. Целыми днями слоняюсь по комнате и стою у окна. Какое на улице веселье! Ой, ой!

Когда мама дома — сижу за столом и смотрю в книгу. Учительница принесла нам учебников, и мы с Диной самостоятельно занимаемся. Через день-два Вера Александровна заходит к нам, проверяет уроки и задает новые.

Дина готова целыми днями писать и читать, а я не могу так жить. Весеннее солнышко не дает мне покоя. Как можно сидеть подолгу на одном месте или лежать?

Изредка заходит Витька. У него на ногах большие ботинки, подаренные ему дядей Пашей. Эти ботинки велики Витьке, и он наматывает на каждую ногу много портянок. Зато Витька свободно ходит где угодно, и даже по мелким лужам. Случается, скажу:

— Витька, дай я пробегусь?

Он садится на пол и разувается. Обувшись, выскакиваю за ворота. Глаза жадные: куда пойти? Вон у калитки стоит Генька, что живет на той стороне улицы. Хватаю комок тяжелого снега, кричу «Ура!» и бегу в наступление. В меня летят комья снега. Один угодил прямо в лицо. «Ур-а-а!» — кричу я и швыряю снежок. Вдруг появляются Козырь и Лягва. Они бросают портфели и спешат на помощь. После короткого сражения прихожу домой мокрый, красный, вспотевший, с подбитым глазом и очень довольный.

— Ух, как я влепил Геньке! — говорю я, стягивая ботинки. Дина строго наблюдает за мной.

— Дина, — говорю я, — что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал?

— Ничего мне не нужно. А если урок не приготовишь — расскажу маме.

— Хочешь, я тебе принесу чистую тетрадку?

Она недоверчиво смотрит.

— Да, совсем чистую!

Сестра колеблется. Получить чистую настоящую тетрадь ей очень хочется. Но если она примет тетрадь, ей нельзя будет рассказать маме, как я заявился мокрый. Громадные голубые глаза с минуту смотрят на меня, ресницы мигают, и голова Дины опускается над книгой.

— Ничего мне не надо от тебя. Ты непослушный. И вот опять заболеешь.

— Ну, не хочешь — как хочешь, — говорю я равнодушно,— может, книгу тебе интересную принести? Очень интересная книга. Хочешь?

— Ничего мне от тебя не нужно.

Витька убегает узнать, чем кончилось сражение.

— Ура-а! — несется с улицы.

К окну не подхожу. Бабушка сидит на своем месте и смотрит, как всегда, перед собой в стену. Губы ее шевелятся — это она рассуждает о чем-то сама с собой. Иногда она поет какую-то песню без слов. Тонким-тонким голоском завоет потихоньку, а слов не разобрать. Иду к ней.

— Бабушка, давайте споем какую-нибудь песню?

— Маме скажу, — тихо предупреждает меня сестра.

— А что же мы споем? — откликается бабушка.

— А какую-нибудь вашу песню.

— Борька!

Бабушка поправляет платок. Слезливые глаза оживляются, и она затягивает дребезжащим голосом «Не слышно шуму городского». Отворачиваю лицо, стискиваю зубы и, не выдержав, бегу в коридор, падаю в угол и катаюсь от смеха. Когда смех проходит, сижу на полу и слушаю бабушкину песню.

...Весна здесь короткая. На улицах подсыхает, у заборов, у завалинок появляется зеленая травка. Соседи копают огороды. Я снова на свободе. Если бы не очень хотелось есть и мама не ходила в госпиталь, я бы совсем позабыл, что где-то идет война, рвутся бомбы. Самолеты над городом редко летают. Бойцов на улицах почти не видно. Из нашего двора увезли соль, и нет теперь ни машин, ни часовых. Пропадаю целыми днями на реке пли в лесу. Когда нас собирается с нескольких улиц человек пятнадцать, разделяемся на две партии и воюем.

 

6

Однажды, вернувшись из лесу, вижу: мама сидит за столом, положив голову на руки, и плачет. Дина гладит маму по волосам.

— Что такое? — прошептал я, обращаясь к сестре.

— Папу увезли в больницу, — сказала она, — а немцы опять наступают.

Ни минуты не задерживаясь, бегу в больницу.. В проходной не пускают. Рассказываю, к кому мне. Худой старик в старой шинели и полная женщина подробно расспрашивают меня и говорят, что отцу легче.

— А повидать, повидать-то? — шепчу я.

— Нельзя. Никак нельзя. Завтра.

На следующий день мама на работу не пошла.

— Ты не работаешь, мам?

— Нет.

Оказывается, госпиталь эвакуировали из города. Мы отправляемся к отцу. Он сидит на кровати, подложив под спину подушку. Мы здороваемся и пристраиваемся с Диной на край постели. Отец осматривает нас.

— Дня через два отсюда убегу, — говорит он маме, — никто у нас не появлялся?

— Нет.

Мы с Диной молчим.

— Пап, немцы наступают, — сообщаю я.

— А ты что? Боишься?

— Я не боюсь, но у нас нет оружия...

Сосед отца по койке с перевязанной головой засмеялся:

— Это твой?

— Мой.

Нам нужно уходить.

— Ему сейчас лет шесть бы прибавить, — говорит отец, когда мы уже за дверью.

На улице мама неожиданно обращается ко мне:

— Ну, Боря, теперь беги покупайся в речке.

Что такое? Мама — и говорит так! Сама посылает на реку!

— Я скоро, мам!

— Хорошо.

Они с Диной быстро идут к дому.

Солнце печет. Листья деревьев поникли. На улицах песку по самую щиколотку, ногам горячо. На берегу Лягва, Козырь и Витька лежат у самой воды. В стороне от них Васюра и какой-то черный парень ростом с Васюру. Колька с Гражданской улицы чешет пятки Васюре. Мы по очереди должны чесать ему пятки, когда Васюра этого хочет. Он посылает нас воровать в огородах огурцы. За папиросы Васюра уже не притесняет меня, а за огурцами гоняет часто. И никуда не денешься.

Бросаю трусики на песок, разбегаюсь, прыгаю с обрыва в воду, плаваю, потом ложусь рядом с товарищами. Они ведут разговор про отцов.

— А моего отца, наверно, убили, — вздыхает Витька, — как получили письмо зимой, так больше ничего нету. Мать только и делает, что плачет.

Козырь рассказал, что его отец не знает: увозить их с матерью из города, если немцы подойдут, или не увозить?

Отец Козыря похож на Гапона. И высокий такой же, и живот у него большой.

— Он у меня партийный, — говорит Козырь, — немцы нас могут расстрелять.

Отец Лягвы не прислал домой ни одного письма. Он молча слушает нас.

Я был у Лягвы. Когда пришел в комнату, его мать кормила грудью маленького ребеночка.

— Лягва, чей это ребеночек? — спросил я потом.

— Наш, — сказал он, — это она прижила от дяди Пети. Он жил у нас. . .

Я говорю друзьям, что нужно где-то достать настоящее оружие.

— Это очень трудно, — говорит Козырь и прыгает в воду. Следом за ним и мы ныряем.

На другом берегу Лягва и Козырь рассказывают, что сосед Васюрин — настоящий вор. Вчера Водолей гонялся за ним по базару. Звать его Жора. Пока мы беседуем, Васюра и этот Жора уходят в город.

За трубами кирпичного завода несется вихрь. Видно, как высокий столб пыли мчится к городу. Этот столб крутится. В воздухе летают бумажки. Вихрь проходит огородами. Куры разбегаются. Небо делается почти коричневым, и солнце тускнеет. Прыгаем в воду. Вихрь проносится над нами. Вылезаем на берег и бредем по домам. У почты Витька отстает, прикладывает ладонь ко лбу и смотрит на небо в сторону леса.

— Смотрите— шесть штук! — говорит он.

От леса ползут самолеты. Три впереди и три немного поодаль.

— Это наши, — говорит Козырь.

Прислушиваюсь к гулу.

— Нет. Это немцы.

— А может, наши!

Репродуктор на столбе захрипел: «Граждане, воздушная тревога. Граждане, воздушная тревога». Голос диктора спокойный и резкий. Страх подхватывает нас, и мы мчим по улице. Та-та-та — стучат босые пятки. Козырь и Лягва проносятся мимо наших ворот дальше. Влетаю во двор. Самолеты гудят надо мной. Ноги подкашиваются, и я падаю в траву. Гудит над головой. Переворачиваюсь на спину и смотрю. Ударили зенитки. Вдалеке от самолетов появились облачка разрывов. Первый самолет наклонился вперед, отделился от остальных, и вдруг из самолета посыпались маленькие черные груши. «Бомбы — и прямо на меня!» Слышится нарастающий свист. Закрываю лицо руками. Вот-вот сейчас бомба упадет на меня. Сердце не бьется, и я не дышу. Земля вздрагивает слабо. Взрыв доносится со стороны вокзала. Свист бомб и разрывы не прекращаются. Я вскакиваю и бегу к погребу. Дверь открыта.

— Боря, иди сюда! — голос мамы.

— Мама, они вокзал бомбят!

— Иди сюда!

Сбегаю по ступенькам. Вдруг земля меня подбрасывает. Падаю на маму. Потолок рушится. Страшный грохот с пылью врывается в погреб. Темно. Мама ощупывает меня. Кто-то стонет. Поднимаю голову, но ничего не вижу. Задыхаюсь. Во рту полно земли. От входа проникает слабый свет. Он становится ясней и ясней. Пыль рассеивается. За моей спиной стонет женщина. Гул самолетов стихает. Зенитки замолчали. Встаю на ноги.

Какие-то двое военных выводят из погреба учительницу Веру Александровну, держа ее под руки. По ноге у нее течет кровь.

— Кто еще ранен?

— Раненые есть?

— Остальные целы, — говорит неизвестный военный. Он отряхивается и смеется: — Чуть-чуть, сволочь, не угодил сюда. Всегда я говорил, нужно подальше уходить от погребов.

Выбираюсь на воздух. Женщины в военной форме перевязывают Веру Александровну.

— Это не осколок, а кусок какой-то проволоки, — говорит одна женщина.

На том месте, где зимой лежала соль в мешках, — глубокая яма. Обхожу ее. Над комками земли курится дымок.

— Тонная, — говорит смеявшийся военный и машет рукой— приехала санитарная машина. Из нее выскочили Водолей и санитар в белом халате. Веру Александровну положили на носилки, снесли в машину, и машина укатила.

— Где Витя? Витя! Витя! — Клавдия Ильинична прибежала с работы. — Где Витя?! Витя! — Не видали моего? — хватается она за мамину руку.

— Нет, его не было в погребе.

Крыша над Витькиной комнатой сдернута. Стена проломлена, и бревна местами распороты осколками.

Бегу к воротам. Где же Витька? Его нигде нет. Клавдия Ильинична голосит у себя в комнате:

— Ой, Витя! Где же ты?

Выбегает на крыльцо, обхватывает лицо руками и стонет на весь двор.

У нашего крыльца под толстыми глыбами обвалившейся штукатурки что-то зашевелилось. Отворачиваю глыбу — Витька! Беру его за руку и помогаю подняться.

— Где болит, Витя?

Он качает головой и переступает с ноги на ногу, чтоб не упасть. Худая и черная от загара спина запудрена штукатуркой. На шее замечаю тоненькую полоску крови, пробивающуюся из-под слоя известковой пыли. Провожу пальцем по этой полоске — просто царапина.

— Никуда не попало? — говорю я. .

Витька хватает ртом воздух, дергается и, наконец продохнув, направляется, шатаясь, к своему крыльцу. Я поддерживаю его.

— Витя! — стонет Клавдия Ильинична.

— Ранения нету, тетя Клава, — говорю я, — придавило, и все.

Укладываем Витьку на кровать. Он смотрит на нас и шепчет:

— Я спать хочу. Мам, дай попить, и я посплю.

Вскоре Витька уснул.

— Ох, — вздыхает Клавдия Ильинична, — слава богу-то, что цел, — смотрит на проломленную стену: — Куда-то перебираться надо...

Ухожу во двор. У вокзала небо черное от дыма. Нужно сбегать посмотреть, что на вокзале творится, но я замечаю, как к нам в комнату пошли какие-то военные. Иду, приоткрываю дверь. Мама подкладывает дров в плиту. Женщина в гимнастерке стоит спиной ко мне и стучит ножом по столу. Вторая расставляет на большом столе стаканы и тарелки. Бабушка сидит не на табуретке, а на кровати. Военные в одних майках. Двое из них на корточках, а тот, который смеялся у погреба, на коленях. Перед ними карта.

— Ну вот мы и опять встретились! — говорит, поворачиваясь, женщина, рубившая ножом на столе. Она смотрит на меня.

Делаю шаг назад.

— Ты что, не узнаешь меня? — говорит женщина.

— Таня... это ты? — говорю я. — Как ты непохожа!

Она грустно улыбнулась:

— Очень непохожа?

— Нет, не очень. — Я забираюсь на стул с ногами. — Ты, наверное, голодала?

— Я похудела?

— Еще как, Таня!

— Ну, сошлись, — смеется мама,— он-то тебе все расскажет.

— Я страшная? — спрашивает Таня.

— Нет, Таня. Ты ранена была?

— Я болела. Расскажи мне, как вы добирались сюда... Ты такой же... — Она легонько ударяет меня по носу кончиком ножа.

— Я все время такой же, Таня, — говорю я. — Ты где болела: на фронте или в тылу?

— В тылу, — вздохнула она, — ну, рассказывай...

Наша беседа длится долго. Прерывают ее далекие-далекие взрывы, от которых слегка позванивают стекла. По улице проехала от вокзала санитарная машина. Таня кончает рубить лук, режет редиску. Все садятся к большому столу. Мама накладывает нам с Диной по тарелке картошки, редиски и усаживает за кухонный стол. Как ни прислушиваюсь, из разговора военных ничего важного не могу уяснить. Тот, что смеялся, весело рассказывает, разливая по стаканам водку, как он достал у какого-то шофера эту водку. Подруга Танина сидит, не сняв черного берета.

— Вторую неделю не снимаю, — говорит она, — хоть бы челка скорей отросла.

Оказывается, она острижена, как мальчишка.

— Лиза, сыграй что-нибудь, — предложила ей Таня.

За плитой лежит гитара. Лиза взяла ее, перебрала струны и запела густым голосом: «Перебиты, поломаны крылья...»

Когда все выходят на крыльцо, из разговора удается наконец понять: немцы близко и теперь до самого Дона их остановить не сумеют. За Доном наших войск много, и дальше немцев не пустят.

Стою позади взрослых, делаю вид, что смотрю на сараи, а сам слушаю.

— Страшно опять ехать, — говорит мама, — но в этом городе оставаться нельзя: здесь нашу семью хорошо знают.

— Ничего страшного нет. За Дон увезет вас Дмитрий... Вернется не сюда, так в Ольховатку.

— Еще у нас есть время, — сказала Лиза, — может, на реку сходим?

Мама возвращается в дом. Компания прямо через дворы направляется к реке. В городе странная тишина. Как перед сильным дождем. Ветер нигде не шевелится. Иду в комнату.

— Мам, что-нибудь... Витьке надо снести.

— Возьми на столе.

Она садится на кровать и сидит молча.

Забираю банку консервов, в тарелку накладываю картошки, редиски и несу Витьке. Он один. Лежит и смотрит молча. Отодвигаю подушку, ставлю ему еду и подаю ложку.

— Ничего не болит?

Он качает головой:

— Нет, не болит. Мать и Зойка пошли искать новую квартиру. Мы переедем отсюда.

— Мы совсем уезжаем, — сообщаю печально. — И Козырь, наверное, уедет. У него отец партийный.

Витька ест молча.

— А ты не езжай. Давай вместе сбежим?

— В лес?

— В лес. Там пещер полно. Лягву подговорим.

Молчу.

— Нет, Витька, — говорю я. — От взрослых сейчас нельзя убегать. У них и так горе, а тут мы еще. Я раз убегал, теперь не хочу... Поедем лучше с нами. За Дон переберемся, там наших войск полным-полно. А как подрастем, тогда вместе со взрослыми будем драться.

Послышался гул самолета. Выглядываю через пролом в стене. Маленькая железная птичка сделала круг над городом и улетела. По улице прошла колонна бойцов.

— Нет, — говорит Витька, — мать сказала, что никуда мы не поедем. Куда нам ехать?

— Ты немцев не бойся, — говорю я, — в случае чего убегайте в лес.

Пришли Клавдия Ильинична и Зоя. Они забрали с плиты узлы и ушли, не сказав нам ни слова.

Военные с реки возвращаются поздно. Вместе с ними появляется и отец. Ночь спим спокойно. Утром военные уходят к мосту. Там они будут закладывать мины. Среди дня приезжает отец на лошадях. Мама выносит узлы и кладет в телегу. Пришла с костылем в руке Вера Александровна. Хромает она не сильно.

— Мы с тетей Варей опять вдвоем остаемся, — сказала она, присаживаясь на порожке.

До вечера они беседовали с мамой. Приходили Таня и Лиза. Они переоделись в гражданское и, простившись с нами, ушли.

— До свиданья! — крикнул я еще раз, выбежав за ворота.

— До свиданья! — Таня помахала рукой.

С Витькой я не попрощался: когда забежал к нему в комнату, там никого не было.

 

7

Выехали поздно вечером. Казалось, мы одни будем ехать, но у кирпичного завода встречаем десятка два подвод с женщинами. Пристраиваемся к ним и с полчаса стоим. На одной подводе я вижу Козыря. Он сидит верхом на длинном узком мешке и спокойно жует коржик. Забираюсь к нему.

— А Лягва не поехал?

— Нет.

Мать Козыря высокая, полная и красивая. Когда я заходил к ним домой, она особенно была красивая, теперь не такая. Волосы у нее растрепаны, кое-как собраны под платок, она взволнована.

— Нужно ехать! Нужно ехать! — твердит она. — Александр! Александр! Ну что такое?

Отец Козыря стоит у конторы завода, разговаривает с мужчинами.

— Александр!

Он отмахнулся рукой.

Беженцы суетливо бегают от воза к возу.

— Шура, сколько это ехать?

— Ой, да не знаю!

— Может, подождем с отъездом?

— Надо ехать. Ехать надо!

Возы полны мешков, узлов. У некоторых прихвачены и матрацы.

— Чего не едут? — спросил я Козыря.

— Ждут сообщения.

— Какого?

— Не знаю.

Из конторы выскочил низенький, сухой человек в высокой фуражке, что-то сказал, и люди побежали к телегам. К нам подходит отец Козыря, и мой отец говорит ему, кивнув на узлы:

— А что гору навалил? Все равно побросаешь. Зря лошадей заморишь.

— А это вот, — кивнул отец Козыря на жену.

Еду вначале с Козырем, потом перебираюсь к себе: лошадям Козыревых везти действительно тяжело.

Город остается позади. В низине темнеет только купол церкви. Постепенно проваливаются под землю обе трубы кирпичного завода, и наконец, куда ни посмотришь, степь.

Стемнело окончательно. Всю ночь мы едем без происшествий. Я засыпал и просыпался. В стороне от нас за бугром что-то горит. Там, где зарево, гудит канонада. Гудит странно: разрывы начинаются слева, потом как будто бегут по горизонту вправо, пока на время не стихнут, чтобы тотчас опять греметь. Близко в степи нет никаких звуков — степь выгорела.

На рассвете стало прохладно. Одеваю курточку и ложусь на бок. Кажется, спал совсем-совсем немного, как вдруг вскакиваю на колени от какого-то рева. Дина спокойно спит. Отец отпускает чересседельник в упряжи. Подводы беженцев стоят, как и наша, невдалеке от дороги. В предрассветном сумраке вижу какую-то рябую массу. Она-то и ревет. Доносятся щелканье кнутов и крики.

Мимо пробегают две высокие деревенские женщины. Одна в сапогах, в брюках, другая в коротком плаще.

— Гражданочки! Помогите справиться со скотыной! Вже второй день не доена. Вымя трошки не лопнэ! И вы, мужики, идите! Идите все!

Мама отвязывает от телеги ведро.

— Да не трэба цибарки, гражданочки!

— Куда же доить?

— Да на зэмлю! Пропадае скотына, молоко горит!

Бегу к телеге Козыря, и с ним крадемся к стаду. Коровы стоят опустив головы и ревут. У некоторых из сосков капает молоко, даже течет. Несколько подростков с плетками в руках ездят на лошадях и хлещут скотину, не давая ей разбегаться. Мама сдоила одну корову и подсела под вторую. Корова черная, с провалившимися боками, стоит спокойно, расставив задние ноги и нагнув к земле голову, дышит тяжело. Молоко тонкими сильными струйками бьет в сухую землю. Втягиваю носом запах, идущий от стада. Вспоминаю Гришку, Авдотью, и хочется к ним, полежать на печке.

— Боря, принеси ведро, — просит мама.

Бегу за ведром.

— А я никогда не доила! — слышится голос Козыревой.

— Да чего же уметь?! Ось, вот так, во! И все!

Приношу маме ведро, теперь она доит не на землю.

В сторонке и отец сидит под коровой. Рядом — женщина в вышитой грязной кофточке, которая местами разорвалась. У женщины лицо крупное, от загара темное, только белки глаз и зубы белеют, как молоко на земле.

Сдоив корову, отец топчется на месте и трясет кистями рук, будто к пальцам прилипло что-то нехорошее.

— Сичас пройдэ, пройдэ, — говорит ему женщина, — это с непривычки, — вон ту белобокую слей, дядька... Ишь, бедняга, замаялась... Стой, курва! — кричит она на корову.

Отец присаживается у белобокой.

Хочется подоить. Подхожу к рыжей рогатой корове. Она косится на меня. Захожу сзади, тянусь рукой к вымени. Рога поворачиваются в мою сторону. Отскакиваю.

— Хлопче, не боись! Сидай пид нее!

Стискиваю зубы, подсаживаюсь. Тяну соски, молока нет, хотя вымя раздуто.

— Помочи титьку! — кричит тот же голос.

Слюнявлю пальцы. Теперь получается. Сильные струйки секут землю. Изредка подставляю под струю ладонь, торопливо смачиваю ее и дою. Пальцы скоро устают и немеют. Работаю всей пятерней.

Козырь тоже садится доить. Когда у моей коровы молока мало, а на земле его целая лужа, разгибаюсь, трясу кистями. И без всякой боязни подхожу к рогам. Глажу теплую голову. Кажется, что корова очень благодарна мне.

Угоняют стадо, когда солнце высоко. У беженцев ведра полны молока.

— Пей еще, пей еще, — твердит Дине мама.

Дина хлопает длинными ресницами, пьет через силу. Оторвавшись от кружки, утирает губы кулачком и говорит:

— Больше не могу, мама.

Мы снова едем. И людям и лошадям невыносимо жарко. Подвода Козыря от нас пятая по счету. Козырь разделся до трусов и лежит на мешках. Я тоже раздеваюсь. Поворачиваю лицо вправо, чтобы пыль не лезла в глаза, и смотрю. На сколько видна степь — нигде ни деревца, ни хат. Далеко-далеко ветряк стоит, и не понять, крутятся у него крылья или нет.

— Где же Дон? — спрашиваю я.

Никто не отвечает.

— Сейчас горы начнутся, — говорит отец. Слезает на землю и шагает по тропинке у дороги. К нему подходит Козырев, еще мужчины. Они о чем-то переговариваются...

Перед большой горой, через которую ползет дорога, задерживаемся: впереди наперерез нам прямо из степи выезжает длинный военный обоз. Бойцов немного. На каждой телеге человека два-три. Голова обоза переваливает гору, а хвост только-только выравнивается на дороге. Неожиданно наступает замешательство. Бойцы хлещут лошадей кнутами.

— Самолеты!

— Разойдись!!!

Спрыгиваем на землю. Люди бегут в степь. Бойцы не останавливаются и гонят лошадей на гору. Я не вижу самолетов, но гул слышен: самолеты летят со стороны солнца. Падаем в маленькую лощинку. Мама прикрывает нас с Диной серым одеялом. Отец и Козырев отходят от дороги метров на десять и присаживаются на корточки, глядя в небо. Бойцы на телегах продолжают мчаться. И только когда на самой горе появилось сразу несколько земляных столбов, бойцы бросились прочь от телег... Бомба падает где-то близко, с нас срывает одеяло и уносит. По ноге ударяет кусочек земли. Инстинктивно хватаюсь за ногу и сажусь.

— Ой-ой, ой-ой, — повторяет, как во сне, мама.

Самолетов три. Развернувшись, они летят так низко, что, кажется, могут воткнуться в гору. Боец у дороги, лежа на спине, стреляет из винтовки. Пронзительный вой бьет по ушам, стискиваю зубы, закрываю глаза и почему-то не ложусь, а захватываю щеки руками и продолжаю сидеть...

Когда грохот утихает, слышны крики и стоны. Я плетусь следом за мамой. Вершину горы не видно из-за пыли. В воздухе облако пуха и перьев. Похоже, что это крупные хлопья снега.

— Скорей проезжайте! — кричит кто-то.

Забираюсь в телегу и ложусь ничком. Мне не хочется ни смотреть, ни слушать. Только вот так бы лежать. Крики людей, топот, фырканье лошадей — все превращается в один сплошной гул.

Я, как в страшный сон, проваливаюсь в забытье. И когда открываю глаза, уже темнеет. Спереди телеги. Сзади, почти у моей головы, лошадиная морда. Она ровно дышит, и, если дотрагиваюсь пальцами до мягких губ ее, ока слегка вздрагивает. Слева движется серая густая масса. Приглядываюсь. Это колонна бойцов.

Изредка отец понукает лошадь, мы недолго едем и опять останавливаемся. Голосов почти не слышно. Только мерно ухают шаги бойцов, звенят над головой удила, да где-то впереди слышны голоса:

— Гражданские! Пять телег! Пять телег, проезжай!

— Стой! Куда лезешь?

— Раненые!

— Пропустите их!

— Куда он?

Хлопнул пистолетный выстрел.

— Где мы? — спрашиваю я.

Мама молчит. Смотрит на проходящие войска и молчит.

— Мама, мы где?

— Здесь переправа через Дон,— шепчет Дина,— мост в этом месте...

Становлюсь на колени. Всматриваюсь. Различаю темную широкую полосу — это река. Над рекой не ,мост, а сплошная живая лента из людей, лошадей и телег. Подъезжаем ближе. У входа на мост стоят три ряда военных. Два по краям дороги, один посередине. Этот ряд разделяет медленно двигающийся поток на два. Впереди, держа в правой руке пистолет и в левой плетку, высокий военный в фуражке все время машет пистолетом. Одних придерживает, других пропускает...

Перед нами остается семь телег с беженцами. Сейчас они проедут — и мы будем на мосту.

Вдруг у бойцов головы как по команде поворачиваются и смотрят вверх.

— Летят!

Нарастает тяжелый гул. Самолетов в потемках не видно, но чувствуется, что их много. С той стороны Дона ударили зенитки. В небе что-то хлопнуло. Почти над головой повис огненный шар. Он покачался и застыл, рядом с ним появился второй, третий... Послышались винтовочные выстрелы. Один шар рассыпался, и горящие искры, упав на землю, пометались туда-сюда и исчезли. Стало светло как днем. Десятка три маленьких солнц горело в воздухе. Ряды военных, сдерживавших поток, были сняты. Люди и телеги разом хлынули на мост. Правые перила затрещали, несколько человек упало в воду. Впереди блеснул огонь, ударило в лицо воздухом, и на нас обрушились вместе с громом тяжелые потоки воды.

Лошади подались назад, метнулись под откос. Кажется, что мы летим в пропасть. Одной рукой я держусь за телегу, другой за маму. Неожиданно что-то сильно бьет меня в подбородок, и, понимая, что мы все-таки не в пропасти, а что телега несется по степи, я теряю сознание...

Прихожу в себя от сильного толчка. Телега продолжает мчаться. Что творится вокруг — сразу не понять. С неба падает грязный дождь, поэтому все грязное и мокрое: и узлы, и доски телеги, и я сам. Позади рвутся бомбы. Беспрерывно взвывают самолеты. К их вою и взрывам бомб примешиваются выстрелы. Что-то невидимое сдавливает виски. Задыхаюсь. Хватаю ртом воздух, сжимаю мамину руку.

— Митя! — кричит страшным голосом мама.

Так она еще никогда не кричала. Спине делается холодно. Упираюсь руками в мокрый узел с одеялом, поднимаю голову, и глаза расширяются: слева под нами глубокая пропасть, на дне ее колышутся волны. Заднее колесо катится по самому краю обрыва. Еще чуть-чуть — колесо сорвется и мы полетим в пропасть. Вдруг отец вскакивает, взмахивает руками. Мелькнули каблуки его сапог. Он на земле. Устоять не может и падает. Вожжи не выпускает из рук и, чтоб не затащило под телегу, быстро-быстро отталкивается ногами от земли.

Кто-то пытается перебежать нам дорогу, но не успевает этого сделать — лошадь сбивает его головой. Секунду вижу перед глазами вскинутые руки, грязное искривленное лицо с раскрытым ртом. Не удержав равновесия, человек исчезает в пропасти.

Левое колесо отошло от обрыва. Меня швыряет вперед. Успеваю ухватиться за переднюю стойку телеги, и это спасает. Лошади присели, хрипят и стараются вырваться из упряжи: дышло уперлось во что-то большое и твердое. Отец на ногах. Забегает вперед и ножом обрезает гужи левой лошади. Почуяв свободу, она вскидывается на задние ноги. Нижней челюсти у нее нет, из горла выкатываются крутые сгустки крови. Лошадь шарахается, и ноги ее срываются в пропасть.

Дышло уперлось в грузовую машину, мы кое-как объезжаем ее.

Темная завеса грязного дождя остается позади. Светлеет. Впереди бегут бойцы. Некоторые из них на бегу раздеваются. Присев на секунду, сбрасывают ботинки и спускаются с обрыва.

Тун! Тун! — ударяет с присвистом рядом.

Та-та-та-та — стучит чуть подальше.

Совсем близко от нас лежит на животе, раскинув ноги, боец. Он без каски и без пилотки. Отодвинув винтовку, маленькой лопаткой ковыряет перед собой землю. Быстро бросает лопатку, прижимается щекой к прикладу, и голова его вздрагивает.

Тун! Тун!

Та-та-та-та — продолжает бить пулемет.

Дальше еще лежит боец. За ним еще, еще и еще. В степь от берега уходит длинная цепь. Эти бойцы стреляют в сторону моста, правее обрыва. Оттуда доносится треск моторов. Бойцы, бежавшие перед нами, ложатся в цепь.

Рядом с телегой вырастает черное усатое лицо.

— Отворачивай! На куст гони, там балка! — кричит боец.

Махнув рукой, он опускается на колено и, не целясь, стреляет. Что-то прошипело над головой. Там, где только что проехали, взрывается земля. Мама вскрикивает, прячет левую руку, правой прижимает к себе Дину и затихает. Скатываемся в лощину. Противоположная сторона ее крутая, там стоят телеги с ранеными. Останавливаемся. Около одной телеги здоровые бойцы разбирают винтовки, напихивают в карманы пачки с патронами. Отец бежит к ним. Мама вытащила руку, сложила ладонь горсткой и держит перед собой. Два средних пальца повисли, горстка наполнилась кровью.

— Митя! Митя! — слабо стонет мама.

— Папа! — кричу я. Он не слышит.

Подбежала от телег девушка в гимнастерке с засученными рукавами. Руки у нее по локоть испачканы кровью. Длинными дрожащими пальцами быстро перевязывает маме руку.

— Удачно, удачно, — как в бреду твердит девушка, — удачно — только два пальца. Они срастутся.

Нагнув голову, девушка надкусывает бинт, чтобы разорвать. На шее у нее глубокая царапина. Когда девушка поднимает голову, из царапины выступает кровь.

— Только на землю не слезайте, — предупреждает она, — лошади могут взбеситься и подавят. — Пошатываясь, девушка уходит.

— Мама, чем тебя? — спрашиваю я.

Она качает головой.

Вой самолетов прекратился. Бомбы не рвутся. Но стрельба усилилась. В лощину спускаются человек шесть бойцов. Один кричит что-то, и все падают на землю. Отец и четверо бойцов, бежавших с винтовками к цепи, возвращаются и ложатся у дороги рядом с пришедшими.

На дороге мелькает что-то черное. Это мотоцикл. Раздается залп. Сквозь пыль и дым вижу, как мотоцикл, свалившись набок, делает полукруг и, урча как живой, затихает. Появляется еще несколько мотоциклов. Выстрелы не прекращаются. С одного мотоцикла хлещет огонь. Над головой проносится горячий вихрь. Глазам больно. Этот мотоцикл с люлькой. Он взлетает на взгорок, останавливается и скатывается обратно. В люльке немец. Упав головой на пулемет, он лежит неподвижно. Соседние телеги несутся от нас прочь. На последней вспыхивает пламя, и телегу рвет в клочья. За телегой еще взрыв. Горький черный дым застилает глаза. Крики, хрипение. . .

Кажется, лощима превратилась в мечущийся кровавый живой ком. Совсем рядом раздается пронзительный визг и сейчас же кто-то стонет. Кто-то возится под телегой, охает и бьется о доски. Свешиваю голову. Перед глазами ботинок, выше кость, еще выше куски мяса. Чьи-то пальцы придавливают эти куски, чтобы они не отваливались. В глазах мутнеет. Начинаю дрожать. Дрожь усиливается, рот раскрывается, и я ору. Пугаюсь своего крика, хочу сдержаться — не могу. Вокруг делается темно. Нужно бежать. Обязательно нужно бежать и спрятаться в землю. Стараюсь соскочить с телеги. Чем-то давит мне шею. Вырываюсь, визжу, колочу наотмашь кулаками. Спрыгиваю. Под ногами что-то скользкое. Падаю, поднимаюсь и бегу. «Мама, мамочка, мама, мамочка!» — вырывается из меня крик. Под ногами что-то мягкое, потом твердое. Ноги куда-то проваливаются. Эго я в реке. Да, я в реке. Вытягиваюсь, плавно гребу, и мне делается хорошо. Я опускаюсь на дно. Дно в реках всегда илистое и мягкое. А здесь твердое. Видимо, оно из камней. Сквозь толщу воды доносятся выстрелы и крики. Вот они затихают. Оглядываюсь. Вода мутная. Прежде в Тускаре я раскрывал глаза в воде, и она всегда казалась желто-зеленой. Сейчас вода серая, и только кое-где мелькают едва заметные лучи солнца. Снова доносятся голоса людей.

Чтоб не захлебнуться, хочу сделать глоток и сразу же закрыть рот. Глотаю. Вода горькая. Выплевываю ее. На зубах хрустит песок. Вода попадает в горло и застревает тугим комком. Напрягаюсь, кашляю. Глаза по-настоящему раскрываются. Протираю их. Я лежу в неглубокой ямке, на дне которой вода. Около меня мелькнули ноги в обмотках. Еще, еще. Выбираюсь из ямки, оглядываюсь и бегу к дороге. По ней вытянулись телеги.

— Боря! Боря! — доносится до слуха.

Это мама. Левая рука у нее на подвязке. За мамой Дина. Они искали меня.

Мама осматривает меня. Бежим к телеге. Телеги трогаются.

— Где папа, мам?

— Он там,— она кивает вперед.

В небе над тем местом, где был мост, распласталось черное облако. Левее на дороге четыре больших костра, от них тянется черный дым. Это горят грузовые машины...

«Где же Козыревы?» — спохватываюсь я вдруг. Неужели убило? Спереди из пыли появляется отец. Поравнявшись с нами, он оглядывает нас и шагает, опустив голову. Отец прихрамывает, ступает с трудом, будто несет что-то очень тяжелое. Немного погодя он садится на телегу.

Дорога опять подошла к самому берегу. Видно, как по реке плывут тряпки, бревна, щепки. Прибрежные кусты растут прямо в воде. Вдоль них один за другим, слегка покачиваясь, лежат трупы. У некоторых на спинах скатки. У одного виден затылок, у остальных голов не видно, будто их и нет.

Солнце поднялось высоко, сильно печет. Обрывистый берег переходит в пологий. Телеги останавливаются. Поят раненых, лошадей. Бойцы только ботинки снимают и в одежде окунаются. Слезаю с телеги, бегу к реке. В воду пробираюсь через кусты. Хочется понырять и поплавать. Но боюсь натолкнуться на мертвеца. Утопленники хватают живых людей. И если утопленник схватит, то никто не сможет вырваться. Выбравшись из воды, наблюдаю за далеким противоположным берегом. Отсюда не видно ни пушек, ни танков. Должно быть, там все замаскировано до подхода немцев...

Иду к своим. Дина вымыта. Хоть сейчас и жарко, она дрожит. Зажала ладошки между коленками, нагнулась и стоит дрожит. Смотрит, как мама, стараясь не замочить перевязку, одной рукой умывает лицо.

— Ты побегай, — советую сестре, — и согреешься.

Бойцы выкручивают одежду. Из общего разговора в сознании откладывается следующее: много немцев здесь сейчас не появится. Можно ожидать небольшой отряд. Но он не страшен — отобьемся. Хуже, если прилетит разведчик. Мне почему-то ничего не страшно. С бойцами мне ничего не страшно...

Небо чистое, только над горизонтом видны белые облака. Тихо. Ноги слабеют, подгибаются. Хочется полежать. Вот так же было тепло и тихо на Тускаре, когда жарили с Ванькой Пекарем лягушек. Глотаю слюни, добираюсь до телеги и растягиваюсь на ней... Снова она покачивается и вздрагивает. Закрываю глаза. Передо мной появляются куски мяса и окровавленные пальцы, придавливающие эти куски. Чье-то всхлипывание прогоняет видение. Приподнимаюсь. Плачет кто-то впереди. Когда пыль рассеивается, вижу, что плачет боец, сидящий на соседней телеге лицом к нам. Обе руки у него обмотаны от плеч до кистей бинтами и притянуты к бокам. Шея перевязана. Сидит он, опершись спиной о спину другого раненого, и ему, должно быть, очень больно. Он жмурится, морщится, сильно раскрывает рот, всхлипывает. Голова у бойца стриженая, бороды нет, и он похож на взрослого мальчишку. Отворачиваюсь: когда я теперь смотрю на человека, которому больно, мне всегда делается плохо и на глазах выступают слезы.

Отец куда-то уходит, потом возвращается и говорит, что в шестидесяти километрах отсюда есть переправа. К этой переправе рвутся немцы.

— Придется вас в какой-нибудь деревне оставить.

— Да, да, Митя, — говорит мама.

Один из бойцов распрягает лошадей и верхом плывет на другую сторону. Остальные раздеваются и идут к реке. Слышу, как плещет вода, вижу, как мелькают белые руки. Становится тоскливо...

Мы отворачиваем от реки и едем прямо в степь. Она ничем не засеяна, и кажется, что ей не будет ни конца ни края. Хотя ветер и слабый, по степи там и тут катятся прочь от нас серые шары перекати-поля. Они словно живые: прокатятся, остановятся, будто раздумывая о выборе направления, потом срываются с места и еще быстрей, чем прежде, несутся дальше, поднимая еле заметный хвостик пыли. Мне жалко и себя и маму и обидно на кого-то. Почему мы здесь? Почему? Ах, если б на самом деле уметь летать или во всяком случае все бы мы умели хорошо плавать! Но мама плохо плавает, Дина совсем не умеет. Оглядываюсь. Река еще видна. Видны черные точки на ней. Отсюда кажется, что они не плывут, а стоят на месте. Их только течением сносит. Смотрю до тех пор, пока берег не закрывает реку. В небе появились коршуны. Они плавно кружат над степью, как ни в чем не бывало. Один пролетает совсем низко. В когтях у него какой-то темный клочок. Коршун поворачивает по сторонам свой крючковатый клюв и изредка долбит им свою ношу...

 

8

Деревня появляется неожиданно: она в низине. Хат штук двадцать. Они окружены садами. Во дворах видны яркие пятна подсолнухов. На улице нет ни кур, ни собак, ни мальчишек. Кажется, что в деревне умерли все или сбежали куда-то. Остановившись у первой хаты, проходим с отцом за плетень. Дверь закрыта. Отец стучит черенком кнута. Молчание. Из-за сарая выходит женщина в белой кофточке с черными, как у цыганки, волосами. Большие черные и продолговатые глаза ее под густыми сросшимися бровями щурятся.

— Попить воды можно у вас? — спрашивает отец.

Женщина молчит.

— Нам ненадолго, — подошла мама с Диной, — можем уехать, когда захотите.

Ресницы у женщины дрогнули.

— Можно, можно... чего же нельзя...

Она постучала в дверь:

— Надька! Надька!

За дверью прошлепали босые ноги. Щелкнула задвижка. На пороге показалась девочка ростом с Дину, как и Дина, худенькая, только черноволосая и румяная. Мы вошли.

В хате прохладно. Земляной пол посыпан свежим клевером. Девочка села в угол и принялась перебирать горох. Хозяйка готовит поесть. Отец перевязывает маме руку.

Наконец садимся к столу. Хочется есть, и борща хозяйка налила вкусного, а в горло ничего не идет.

— Боря, почему ты не ешь? — спрашивает мама.

Отец ест борщ. Но, проглотив несколько ложек, выходит торопливо за дверь и вскоре возвращается, утирая губы рукавом. Пьет молоко и, сняв рубашку, ложится на клевере у стены. Весь правый бок у него синий, на плече ссадина.

Хозяйка молча сидит на лавке.

— Так вы у моста были? — спрашивает она.

— Да. У моста.

— Господи! Уж там гудело! Так гудело! Говорят, всех побило...

После обеда мама и хозяйка разговорились. Хозяйка сказала, что хутор их казачий, что казаки все на войне.

— Вы-то можете с детьми пожить, — закапчивает она, глядя на маму, — а тебе, дядька... — казачка не договаривает. — Все тут знают, что мужиков в роду у нас больше нету...

— Я сегодня ночью уйду, — успокаивает ее отец.

Казачка убирает со стола. Вдруг не доносит тарелки до кухни, ставит их на лавку и присаживается к маме.

— Послушайте, гражданочка, — зашептала она, — вы люди городские, может, знаете, как поступить, что делать. . .

Казачка шепчет торопливо, испуганно поглядывая на окно, на меня, на дверь.

Третий день за ее садом у болотца лежит раненый. Приполз он, видимо, от Кизиловки, где был бой. В первый день поел борща, а последние два дня в рот ничего не берет. Лежит без сознания.

— Куда он ранен?

— В руку. Рука у него распухла, надулась. И на ноге рана, на ноге заживает, а с рукой плохо! И парень-то молодой! Помочь не знаю как. Мой дед еще жив. Он когда-то лекарил. Сходил посмотрел и сказал: антонов огонь у него...

Я как ни в чем не бывало выхожу на порог. Бегу через сад. Вот кусты. Небольшое болотце, покрытое зеленой ряской и листьями кувшинок. У самой воды ивы и шалаш из веток. Высунувшись из шалаша по пояс, лежит человек в черной косоворотке. Под боком у него валяется смятая простыня. Правого рукава у рубашки нет. А рука похожа на толстое обгорелое бревно, обмотанное тряпкой. Я присаживаюсь и разгоняю мух, облепивших руку. Пальцы почерневшей руки распухли так, что ногтей не видно. На их месте просто дырки. Кожа кое-где лопнула, разошлась, и из трещин выступила прозрачная жидкость.

Послышались шаги. Пришли мама, отец и казачка.

— Ох! Этот уже здесь! — говорит мама.

Осмотр длится недолго.

— Руку нужно отнимать, — говорит мама, — обязательно отнимать, и скорей. Только это может его спасти, Митя. Еще день-два — опухоль перейдет в плечо и наступит полное заражение.

— Вы его у себя спрячете? — отец смотрит на казачку.

— Да! И никто не узнает.

— Пойдемте.

Шагаю за взрослыми. В кустах отстаю и возвращаюсь к раненому. Раздевшись, лезу в воду. Не успеваю окунуться, как выбегаю на берег. На дне болотца полно черных пиявок. Боец зашевелился. Я присаживаюсь на корточки. Боец что-то пробормотал и поднял голову. Глаз его вначале не вижу. Они где-то подо лбом. Среди черной густой щетины синие, потрескавшиеся губы. За ними два ряда белых зубов. Замечаю глаза. Они смотрят на меня, левая рука бойца лезет под рубаху. Пугаюсь чего-то.

— Дядя, я не немец, — говорю я, — я наш мальчик!

— Где немцы? — шепотом спрашивают синие губы.

— Их нету. В деревне их нет.

Раненый подается чуть-чуть вперед, левой рукой приподнимает правую и сталкивает ее в воду.

Хочется сказать ему что-нибудь хорошее.

— Вас осмотрели и обязательно помогут. А хозяйка вас спрячет.

Он не слушает. Бегу к хате. Вижу, на лавке лежат топоры. Отец просматривает их. Взяв один, садится и точит его бруском. В печи горит огонь. Хозяйка разрывает на полосы простыню. Когда вода в чугуне закипела, отец сунул в чугун топор, подержал его там и, вынув, завернул в полотенце.

— Место приготовили? — спрашивает он.

— Господи! — казачка заметалась по комнате. Мне жалко ее, она дрожит.

— Борька, пошли.

У сарая выбираем в поленнице плаху. Кладу ее на плечо, и отправляемся к болотцу. Пояснений мне никаких не нужно. Я все понимаю.

Раненый лежит в том положении, в каком я его покинул. Став над ним, отец за поясницу оттягивает его от воды, пока больная рука раненого не оказывается на земле. В распухшие пальцы впились пиявки. Одна — очень толстая и торчит, как палка. Прутиком хочу оторвать ее, но она присосалась слишком крепко.

— Не трогай, не трогай, — ворчит отец, подкладывая под руку у самого плеча плаху. Боец не приходит в себя.

— Держи здесь. Да не бойся. Прижми!

Берусь за пухлые пальцы. Оказывается, они не мягкие, наоборот, очень твердые. Прижимаю руку к плахе. Голова моя отстраняется как можно дальше, и я отворачиваюсь. Точно так же мы с отцом рубили до войны головы гусям, с которыми бабушка не могла справиться. Тихо. Не смотрю, но хорошо знаю, что происходит: вот отец коснулся острием топора руки. Подержав топор, приподнимает его. Снова приставляет к руке, сильно размахивается: тук! И еще раз слабее: тук!

Обернувшись, вижу кружок кровавого мяса. Отец стягивает жгутом руку раненого. Мама стоит на коленях...

Вечером перенесли раненого к казачке. У нее в сарае погреб, там она устроила постель. Пока несли раненого и укладывали, сознание к нему не возвращалось. Но дышал он ровно.

Ночью отец ушел. Мы с мамой проводили его за сад. Придя в хату, легли и долго не могли уснуть. Потом я уснул, а когда проснулся, увидел, что глаза у мамы открыты. Она, должно быть, совсем не спала.

Днем мама не находила себе места. Спускалась к раненому, сменила повязку. Боец очнулся, и они поговорили. На самом деле он пробрался сюда из Кизиловки, где немцы окружили их, тридцать шесть человек, и где они дрались почти целые сутки.

В хате мама ходит от стены к стене. Прикладывает руку ко лбу и по нескольку шагов делает с закрытыми глазами. Глядя на маму, Дина плачет. Мама просит у хозяйки бумаги и карандаш. Хозяйка подает. Мама пишет на бумаге, как и когда перевязывать раненого. Потом они с казачкой спускаются в погреб.

Вылезая из погреба, мама говорит:

— Боря, запрягай лошадь.

— Мы поедем?

— Да, мы поедем, сынок. Мы обязательно поедем.

Казачка упрашивает пожить у нее недельку:

— Екатерина Васильевна, ну хоть до субботы.

— Нет, нет, Люба. Мы едем. Сейчас едем.

Казачка наливает нам в бидон молока, дает несколько буханок белого хлеба, большой кусок сала и огурцов. Все это укладываем на телеге. Я еще не видел маму такой взволнованной: она целует казачку, ее девочку, бежит к телеге, и, когда садится на нее, ей кажется, мы что-то забыли. Снова убегает в хату и возвращается с пустыми руками. Только за деревней мама успокаивается и засыпает. Дина было захныкала.

— Молчи, — говорю я ей, — молчи, Динка! Мама не спала всю ночь.

По совету казачки едем не на большую дорогу, где обязательно наскочим на немцев, а по узкому, почти не хоженому проселку. Он должен привести к старому ветряку. Когда солнце поднялось над степью на человеческий рост, оставляем позади ветряк. Он старый. Крылья перебиты, и на них болтаются оторванные доски. Едем по пшеничному полю к лесу. Лес дубовый. Над дорогой ветки толстых дубов так переплелись, что лучи солнца к земле не проникают. Попадаются лужи с чистой водой. Лошадь останавливается и пьет. Мама проснулась. С минуту улыбаясь, смотрит по сторонам. Потом улыбка у нее исчезает.

— Боря, — говорит она, — что ты скажешь, если спросят про отца?

Чмокаю губами, встряхиваю вожжи. Говорю:

— Мы подъехали к какой-то речке. Народу было много. Налетели самолеты и начали бомбить. После бомбежки мы искали отца и не нашли.

— Почему мы уехали из города?

— Мы боялись.

— Чего мы боялись?

— Что нас убьют.

— За что же нас могут убить?

— Город могли бомбить, и нас просто могло убить. Поэтому мы уехали в деревню.

Отвечаю маме коротко. Но если меня будут допрашивать немцы, им я наговорю!

Выезжаем из лесу и снова попадаем в хлебное поле. Слева, далеко за полем, виднеются хаты. Некоторые из них без крыш, некоторые даже без окон и с обгорелыми стенами. Рожь вокруг измята. Кое-где неглубокие воронки. Прямо у дороги раздувшийся труп лошади. Он так сильно раздут, что растопыренные ноги и закинутая назад голова с оскаленными желтыми зубами кажутся очень маленькими. В воздухе воняет. «Тьфу, тьфу, тьфу три раза — не моя зараза, — шепчу я, — не мамина, не отцова, не Динина, не всех бойцов». Пошептав, спокойней оглядываюсь по сторонам. Из ржи взлетает стая ворон. Они делают круг и садятся. Три черных ворона, не спеша, вперевалку шагают перед нами. Лениво взлетают и метрах в десяти от дороги падают в хлеб. Там, где они скрылись, поднимается серое облако мух. Мухи кружатся. И вдруг раздается звук, похожий на выстрел из пистолета, только какой-то протяжный. Вороны взлетают, машут крыльями. А я думаю о том, что в такое время живется хорошо только воронам и мухам.

Слева раздается затяжной выстрел и моментально совсем рядом еще. Здесь лежит корова с распухшими боками. Живот у нее лопнул и из дырки бьет фонтанчиком коричневая жидкость. Мама и Дина закрыли носы концами платков. Я только морщусь и сплевываю. Человеческих трупов не видно. Дорога огибает глубокий и длинный овраг. На дне его замечаю опрокинутую телегу.

Мертвая лошадь не распряжена. Около нее лежит маленький жеребенок. Увидев нас, жеребенок вскакивает, бегает по оврагу, смотрит нам вслед и ржет. Мне жалко его...

Ночь застает нас в широкой лощине. По ней когда-то протекал ручей, через который сделали мост. Мост остался, а ручей пересох. В темноте ехать опасней, чем днем. Пока немного светло, ищем, где бы остановиться. Проезжаем вдоль пересохшего ручья и располагаемся за кустами орешника. С дороги нас никто не увидит.

Близко от кустов протекает речка. Она тихая и мелкая. Напоив лошадь, спутываю ей ноги и пускаю — пусть попасется.

Перед ужином купаемся в реке. Она хоть и мелкая, утопленники могут быть в ней в каком угодно количестве. Поэтому от берега далеко не отхожу, становлюсь на колени и окунаюсь. Глядя на воду, замечаю звезды. Закидываю голову и смотрю на них. Смотрю долго на одну звезду. Кажется, что она приближается. Но это только кажется. Кругом тихо. Очень тихо. Даже делается страшновато. Кто-нибудь может подкрасться и сидеть за кустом. Нет, лучше думать о другом.

— Мам, когда не думаешь о страшном, то и не боишься ничего, верно? — делюсь я с мамой.

— Да, Боря, — говорит она.

— И о плохом тоже не нужно думать?

— Да, Боря, не нужно сейчас о плохом думать.

— Мам, а когда бойцу рубили руку, ему было больно?

— Ну вот, сам говоришь — не думать о плохом, а спрашиваешь.

Наискось по небу пролетела к земле звезда и, не долетев, погасла. Они всегда гаснут. Где-то далеко-далеко взвилась ракета. Немного погодя вторая, третья.

Хочется поговорить с мамой. Просто о чем-нибудь. Она и Дина выходят из воды.

— Ты не замочила рану? — спрашиваю я, прыгая на одной ноге следом и надевая трусики.

— Нет, не замочила.

— Мам, как ты думаешь, Козыревы живы?

— Наверное, живы.

На языке вертится вопрос об отце. Еле сдерживаю себя: нужно привыкать не говорить о нем.

— Мы про папу будем только думать, да, мам?

— Да.

Едим молча и, поев, ложимся. В воздухе не жарко и не холодно, просто очень хорошо, и мы лежим ничем не прикрытые.

— Мама, а почему звезды никогда на землю не падают?

Она рассказывает о звездах. Но слышу я не все, иногда прислушиваюсь к ночным звукам. Их много доносится из степи. Вроде кто-то тонко-тонко посвистывает. Свист прекращается, и будто потрескивает что-то, как ветки в горящем костре. Сейчас бы развести костер. Воображаю этот костер. Он большой, пламя поднимается высоко в небо, и еще выше пламени взлетают искры. Над нами пролетела ночная птица, и на фоне реки видно, как она спланировала в заросли. Послышался легкий всплеск воды. Птица забарахталась, забилась по воде и затихла.

— Эти большие тела называются метеоритами, — доносится до меня голос мамы.

Тело, тело. Тело у бойца, оставшегося у казачки, худое и все состоит из твердых мускулов.

Мама замолчала. Совсем близко в кустах щелкнул соловей. Вот он присвистнул и снова щелкнул. Ему отвечает второй. Пули тоже свистят и щелкают. Лошадь брякнула удилами, вскидывает голову и настораживает уши. От реки доносится плеск воды. Кто-то сильно шлепает по реке. Плечи съеживаются. По спине пробегает холодок. Видно, как над рекой, прямо из земли, вырастает громадная фигура. Закрыв собой яркие звезды, фигура медленно приближается. Людей я не боюсь. Даже немцев не боюсь. Но это чудовище пугает. Наша лошадь фыркнула и коротко заржала. Чудовище отвечает тем же и останавливается. Верхняя часть от него отделилась, и слышатся шаги.

— Кто здесь? — около куста появляется человеческая фигура, высокая и тонкая.

Молчание.

— Кто здесь — отвечайте!

Что-то металлическое стукает.

— Здесь женщина и дети, — говорит мама, прикрываясь одеялом.

Человек сунул что-то в карман и подходит к нам.

— Вы одни?

— Одни..,

Подошла лошадь. Она под седлом. Обнюхав нашу, лошадь зашуршала губами в овсе. Человек присел рядом со мной. Гимнастерка без пояса и без петлиц. Простой боец он или командир?

— Вы беженцы? — спокойно спрашивает он.

— Да.

— Вы из Петровска?

— Из Петровска.

— Паршивый городок, — и тут же, помолчав: — Простите, у вас нет ли чего-нибудь проглотить?

Слово «простите» удивляет меня. Подав незнакомцу хлеб и сало, наливаю в кружку молока.

— О, простокваша! — хвалит он.

Незнакомец говорит, что пробирался до вчерашнего дня с товарищем. Ночью наткнулись на Петровск. Они и не знали, что это город. Перебрались через реку, проехали под высокими соснами и в белом домике попросили хлеба. Маленький старик пригласил их и накормил супом и жареной картошкой. Оставлял ночевать, они не остались. Когда обратно переправлялись через реку, за ними погнались и стреляли. Товарища убили пулей в затылок.

— Около самой реки домик, первый от сосен? — интересуюсь я.

— Да.

— А старик лысый?

— Лысый. Подлый старикашка. Век не забуду. Вернемся — непременно загляну к нему.

Допив молоко, боец говорит «спасибо» и встает.

— Всего хорошего, — кивает он маме.

— Вам счастливо выбраться...

Боец легко вспрыгивает в седло. Слышны удары копыт. Силуэт всадника проползает над рекой. Хлюпает вода. Приложив ухо к земле, слышу далекие удары. Может, это от копыт лошади, а может, где-то рвутся бомбы.

— Мам, как ты думаешь, это командир или просто боец?

Она ничего не отвечает. Подсовываюсь поближе.

— Ребята, старайтесь ни о чем не думать, — советует мама, — нужно уснуть.

Укрываюсь с головой, стараюсь ни о чем не думать. И кое-как засыпаю.

Проснулся я рано, от холода. Солнца еще пет. Ноги в коленях свело. .Высунув голову из-под одеяла, вижу, что все кругом закрыто туманом. К самой реке спустились с неба белые облака. Трава в росе, и одеяло покрыто росой. Лошадь спит — уткнула голову в телегу, закрыла глаза, поджала под себя ноги, будто собирается во сне прыгнуть через телегу. Над рекой поверх облаков пролетел проснувшийся коршун. Одно облако похоже на громадную собаку с коротким пушистым хвостом. Вот хвост и задние ноги у собаки оторвались, поднялись выше и растаяли. Туловище и голова опускаются ниже, проползают через куст боярышника и исчезают. Мама не спит. Ее раскрытые глаза смотрят прямо в небо и не мигают.

— Мама, ты спала?

— Спала.

— Тебе ничего не снилось?

— Ничего...

До восхода солнца мы позавтракали и готовы ехать. Дина забирается в телегу, кладет голову маме на колени и засыпает. Мне зябко и тоже хочется спать. Но я не должен этого делать. Брови у меня хмурятся, как у отца; покрикиваю на лошадь, чтоб не уснуть. И пока солнца нет — бодрствую. Но когда оно выглянуло краешком и слегка пригрело теплыми розовыми лучами, незаметно засыпаю. Просыпаюсь сам по себе с улыбкой на губах. Снилось что-то хорошее. Впереди на дороге ни души. Чтобы вспомнить приснившееся, закрываю глаза. Но что именно снилось, так и не могу вспомнить...

Целый день не. встречаем ни единого человека. Кажется, все на земле убито, сожжено и мы, только мы остались в живых...

Следующую ночь проводим в редком сосновом бору, где всюду муравьиные кучи и валяются пустые железные бочки из-под керосина.

Засыпая, мама говорит:

— Завтра к вечеру должны быть в городе. Нужно поспеть засветло. Лошадь где-нибудь оставим и пойдем пешком.

Назавтра я чаще обычного дергаю вожжи и усерднее машу кнутом. В полдень на дороге показываются машины с немцами. Солдаты в кузовах стоят, тесно прижавшись друг к другу. Смотрят на нас, но винтовку ни один не поднимает. Да я и не боюсь. Вот если бы сейчас кто-нибудь из них вскинул винтовку и прицелился, я бы и не закричал. У меня всегда получается так: когда опасность далеко и можно спрятаться от нее — мне страшно. До войны я каждый раз всеми силами старался миновать лупцовки. Но если не мог спрятаться и слышал бряцание пряжки и шаги отца, то стискивал зубы и думал о чем-нибудь, только не о ремне. И сейчас, глядя на машины, думаю: убьют так убьют. Машины пронеслись мимо. Потом с треском пролетели мотоциклисты. От них я даже с дороги не съехал, немного отвернул правее, и все.

Одно мои губы постоянно шептали: «Не врать, не обманывать, не предавать». Не знаю почему, эти слова успокаивают всегда. После мотоциклистов немцы больше не встречаются до самого города, к которому мы, как ни спешим, подъезжаем, когда солнце уже село. Подъезжаем к нефтебазе. Территория нефтебазы обнесена колючей проволокой. И там за проволокой и здесь у дороги земля обожжена. Деревья около забора обгорели. Цистерны из-под бензина взорваны и похожи на громадные цветы с железными лепестками. По другую сторону дороги уходит под гору фруктовый сад. Мы решаем ночь провести в этом саду. Въезжаем в него и катимся между яблонь.

— Где стать, мам?

Она не знает и оглядывается по сторонам. Лошадь сама останавливается у большого шалаша на полянке. Около шалаша лежит старый кожух, палка с набалдашником и валяются зеленые сморщенные яблоки. Я распрягаю лошадь и задаю ей овса. Из сада идет низенький седой старик. Он босой, длинная рубаха не убрана в штаны. А голова большая, и борода длинная. Поглаживая бороду, старик молча осматривает нас.

— Чай, беженцы?

— Беженцы, дедушка... Хотим здесь переночевать.

— А чего в деревню не едете? Она тут, за садом.

Мама говорит, что еда у нас есть, завтра рано пойдем в город.

— Ну, это ваше дело, — старик присаживается на оглоблю,— тут тоже неплохо. Ночи теплые.— Осмотрев лошадь, добавляет: — Вчерась со стороны Грачевки вернулись три подводы с бабами и ребятишками. Сказывают, их не тронули.

— А много немцев в городе?

— Нет. Их немного... Но сказывают — ожидается множество. С двух улиц всех горожан выселили, и дома стоят пустыми... Ожидается много их... Располагайтесь в шалаше. Я ноне до старушки пойду.

— А вы зачем здесь ночуете?

Старик вздохнул и ничего не ответил. Посидел недолго и ушел. Минут через двадцать возвратился и принес в тряпке горячей вареной картошки и свежих огурцов.

— Поешьте. Старушка сварила.

Ужинаем. Он сидит молча. Потом рассказывает, что в саду осталась колхозная пасека, народ боится разобрать улья, а разбить их жалко.

— Чего же люди не берут? — спрашивает мама.

— Да вначале-то в суматохе и забыли про них. Я сам в Грачевке у зятя гостевал. А теперь улья на заметку взяли, вот и боятся...

— А кто взял?

— Взяли... Есть такой народ... Сунут немцам бумажку— вот, мол, что имеется... А разбить жалко. Считай, двадцать лет за ними ходил.

Помолчав, старик желает нам спокойной ночи и уходит.

— Пойду к старухе... Если чего там — моя хата пятая от края.

— Спасибо, дедушка.

Утром он снова пришел. В корзинке принес банку свежего молока и борща в котелке. Молча поставил корзинку на расстеленное одеяло и сел в сторонке. Немного погодя спросил:

— Мужик, чай, на фронте?

— На фронте.

— У меня тоже трое сыновей воюют где-то. За них притеснение будет, да что с меня, старого, возьмешь...

— Вы не возьмете, дедушка, лошадь с телегой?

— А чего же вам отдавать ее?

— Нам кормить нечем, и зачем она нам...

— Сейчас скотины мало... А лошадь кусок хлеба всегда заработает...

— Мы все равно ее оставим...

За телегу и лошадь старик приносит кувшин меду и мешочек муки. Дожидаемся, пока солнце поднимется повыше, и прощаемся со стариком.

— Нужда будет — приходите, — говорит старик, — пятая хата от края...

Мама и Дина идут впереди. Я с мешочком шагаю за ними следом. Обогнули нефтебазу. Железнодорожный переезд. На месте его громадная воронка. Рельсы с прибитыми к ним шпалами стоят торчком. От вокзала осталась одна стена. И непонятно, как она держится. Там, где были склады «Заготзерно», тянутся длинные кучи сгоревшего хлеба. Женщины роются в этих кучах и через сито просеивают гарь. Около высокого столба железнодорожное полотно поворачивает. Здесь из бревен и досок сделан новый переезд. На низком штабеле шпал сидят два немецких солдата. Один ест кусок колбасы, второй смотрит в нашу сторону. Нас не окликают. Идем дальше. Можайская улица, Суворовская. Пересекаем базарную площадь. Наша улица. Бабушкин дом.

— Боже мой! — вздыхает мама. — Что же с тетей Варей...

У стены дома, выходящей на улицу, неглубокая воронка. Стена проломлена, и бревна провисли внутрь. В окнах нет рам. Крыша сорвана. Исковерканные листы железа валяются по двору. Оба крыльца разбиты. Забираюсь по обломкам в дом и осторожно прохожу по комнатам. Пахнет сажей, известкой. Под разбитым буфетом, под грудой кирпичей от развалившейся печки мерещится бабушка Варя. В ее комнате из-за плиты торчит что-то, похожее на ногу, прикрытую юбкой. Это полено, а на нем бабушкин старый платок, которым она на ночь закрывала лицо от мух. Выбираюсь во двор. Пришла Вера Александровна. Волосы у нее стали совсем седыми. Она продолжает хромать.

— Екатерина Васильевна! Голубушка! Вернулись! Живы?

— Что с тетей Варей?

Вера Александровна говорит, что бабушка жива и поселилась у нее. Бабушка с раннего утра до позднего вечера бродит вокруг дома по двору. Собирает щепки и стережет дом и сарай, чтобы не растащили на дрова. Вера Александровна рассказывает, что бой за город был маленький, стреляли мало. После стрельбы наступила тишина, и весь следующий день в городе не было ни наших, ни немцев. Еще через сутки откуда-то появились наши танки. Один расположился у почты, другой на углу базарной площади, остальные за городским парком. Откуда немцы стреляли — она не знает. Грохот стоял день и всю ночь. Она и бабушка сидели в погребе, выбрались из него утром и увидели вот эту разруху.

— Как нас не задавило — не знаю. — Сухие маленькие руки учительницы бессильно падают на колени.

Мама наведалась к бабушке, потом мы отправились на соседнюю улицу. Там, по словам Веры Александровны, из двухэтажного дома уехала семья учителей Куприяновых, квартира их свободна. В этой квартире мы и остались. В ней три комнаты. Есть кухня. В коридоре дверь в теплый чулан с окошком у самого потолка. Стены в доме толщиной в длину моей руки. Так что пуль, осколков и маленьких снарядов бояться нечего. Чтобы попасть со двора к нам, нужно подняться по двадцати трем ступенькам на веранду, которая, конечно, без стекол. От прежних жильцов нам достались кровати, большой стол и табуретки. Я нарвал за огородами травы, принес ее, и мы сделали себе постели. Уезжая, Куприяновы отдали свой огород Вере Александровне. Она сказала, что мы можем копать в нем картошку, рвать огурцы и морковку.

В нижнем этаже дома живет большая семья. Пожилая женщина, по прозвищу Нижниха, две ее взрослые дочки — Тося и Нюра. И маленькая Люда. С Тосей я познакомился, когда носил траву. Заметив в конце двора какую-то яму, заросшую лопухами, я положил мешок с травой и прошел к яме. Там был неглубокий колодец, в котором плавали лягушки. Плюнув в них, я спохватился — этого нельзя делать. Оглядываюсь. Из дверей нижнего этажа выходит с ведром светловолосая девушка в белом платье. Она пересекает двор, подходит ко мне и, прицепив ведро к палке с гвоздем, опускает его в колодец. Вытаскивает ведро и присаживается на сруб.

— Вы родственники Куприяновых? — спрашивает она.

Серые глаза у нее сидят глубоко. Волосы светлые, а брови черные и тонкие. Я тогда еще не знал, что брови можно мазать. Лицо у девушки белое и круглое. Губы красные, и, когда она улыбнулась, на щеках появились ямочки.

— Нет, мы не родственники. Нам негде жить.

— А где же вы до этого жили?

— Около церкви. Наш дом разбит.

Она достала из-за пазухи белую косынку и повязала голову.

— Как жарко сегодня!

— Вы, наверное, бомбежек не боитесь? — спросил я.

— Почему же? Боюсь.

— У вас нижний этаж, — сказал я, — и стены такие толстые. Даже если бомба попадет прямо в дом и если она не более трехсот килограммов, у вас можно остаться в живых.

— А ты знаешь, какие бывают бомбы?

— Знаю. А снаряд упадет рядом, и бояться нечего. Плохо, если в окно прямо угодит... Скажите, к вам можно приходить, когда будут бомбить?

— Можно, — сказала девушка, натянула короткое платье на круглые розовые колени и встала.

Взяв ведро с водой, она пошла к дому, а я поплелся за ней. Когда она скрывается за дверью, я останавливаюсь, стою, думаю о чем-то. Над двором кружатся галки и садятся на крышу. Постояв немного, я ухожу в комнату...

 

9

Утром отправляюсь навестить товарищей. Чтобы не видеть немцев, пробираюсь на свою улицу огородами. Прежде всего решил сходить к Лягве. Где живет Витька, я не знаю. Не знаю также, приехал Козырь или нет. Калитка у Лягвы оказалась запертой, а обычно блестящее кольцо щеколды покрыто пятнышками ржавчины. Повертев кольцо и не открыв калитку, я кое-как под воротами протискиваюсь во двор. В живот впилась острая щепка, и я ее вытащил. Окна в комнате Лягвы открыты, завешены черной материей. Оглядываю двор. У сарая топится летняя печка, на ней стоит кастрюля. Лягва сидит спиной ко и что-то ест. Подкравшись к нему, зажимаю ладонями глаза. Лягва вскакивает:

— Козырь?

Молчу.

— Витька?

Молчу.

Лягва резко приседает и отпрыгивает. Едва заметные брови его поднимаются над глазами, в которых удивление и радость.

— Карта, это ты? Вернулся? Вот здорово!

Где-нибудь на улице, да еще издалека, я не узнал бы Лягву. Красные щеки исчезли. Заострился нос, и глаза теперь чуть-чуть навыкате.

— Вчера вернулись. На Дону мост разбомбили. Отец пропал, а мы вернулись.

Лягва садится, подсовывает мне свою кепку, полную молодых огурцов и смородины.

— Ешь, Борька. Это мы в тюремном саду нарвали с Витькой. Тюрьма пустая, и огород и сад никто не сторожит.

— Козырь, значит, тоже вернулся?

— Угу. И у него отца убило бомбой.

Неожиданно Лягва прекращает жевать, настораживается. Из комнаты через окно слышен не то стон, не то крик.

— Опять, — Лягва встает и недовольно морщится, — не пойду, вот и все! — Он даже топает ногой. Садится, но снова встает. Берет в сарае кружку, черпает в ведре воды.

— Ей нельзя много воды пить, а она пьет и пьет!

— Кто там, Лягва?

— Мать — кто же! Она болеет... Как маленькая—, воды и воды, а самой нельзя.

Он уходит в дом. Я заглядываю в кастрюлю. В ней варится картошка. Лягва долго не возвращается. Отправляюсь в дом. Открываю дверь и останавливаюсь. В комнате темно и очень воняет. Там, где стоит кровать, слышится хриплое дыхание и шепот:

— Тебе же нельзя столько пить!

— Еще принеси, Петя.

— Лучше поешь чего-нибудь.

— Воды еще принеси...

— Надежда Николаевна сказала, что тебе нельзя!

— Ох! Ой-ой! . . Она приходила?

— Приходила...

Глаза привыкают к темноте. На кровати лежит сверхъестественно толстая женщина, непохожая на мать Лягвы. Ноги и руки у женщины не прикрыты, и похоже, что они слеплены из глины или в них накачали воздуху. Живот поднимается над одеялом горкой. Среди разбросанных на подушке волос белеет маленькое лицо. Это только кажется, что оно маленькое: едва Лягва отходит от кровати, женщина поднимает голову, и я вижу круглое опухшее лицо с большим отвисшим подбородком.

Лягва дергает меня за руку:

— Пошли скорей.

Во дворе я часто дышу.

— Кто это, Лягва?

— Да мать же! Вначале просто лежала и болела. Потом начала пухнуть. Приходила врачиха Надежда Николаевна. Посмотрела... Ногу резала, выпускала воду из-под кожи. Теперь почти не ходит. Соседке нашей сказала — умрет.

Подойдя к окну, Лягва прислушивается затаив дыхание. За занавеской послышался стон, кряхтение, проскрипела кровать и наступила тишина.

— Все — утихомирилась. Теперь до вечера не шевельнется.

Картошка сварилась. Сливаем воду и садимся у сарая есть. Картошка молодая, и глотаем ее прямо с кожурой.

— Ты ел вчера? — спрашивает Лягва.

— Ел. А ты?

— Я не. Весь день проловил рыбу, ничего не поймал, пришел поздно, а в темноте печку топить нельзя. Вы не привезли из деревни хлеба?

— Нет.

— У нас хлеба нету. Зимой, наверное, помрем... Если бы не мать, я бы принес зерна. Все тут таскали с мельницы.

Лягва рассказал, как за день до прихода немцев неожиданно заговорило радио и женский голос сказал, чтобы жители запасались со складов мельницы хлебом. Срок давался до десяти вечера. В десять часов на складах не должно было быть ни одного человека, склады взорвут. Лягва с матерью тоже пошли за зерном. Он нес мешок, а мать нагребла себе немного. Ей было тяжело. У церкви она оступилась и упала. Лягва еле-еле довел ее до дому, и с тех пор мать не встает.

— Я теперь в доме и не сплю, — сказал Лягва,— страшно. Боюсь ее. Три дня назад она встала ночью с постели, споткнулась и упала на меня. Чуть-чуть не задохнулся... А есть она ничего не ест и только пьет...

Кастрюля опустела.

Лягва достает из кармана клочок бумаги. Из другого несколько сигаретных окурков. Шелушит их и крутит цигарку.

— Куда сходим? — спрашивает он.

— К Козырю.

— Нет, к нему не пойдем. У него мать стала злой-презлой. Козыря никуда не пускает и нас гонит почем зря. Меня два раза прогнала.

— За что?

— Отца их убило, вот она всего и боится теперь.

— Немцев много?

— Не. В городском парке стоит двадцать одна машина. Солдат человек сорок. В доме Водолея живет офицер с денщиком.

Решаем навестить Витьку.

Часть пути проходим огородами, часть улицей.

Около дома Витьки сад и огород. Из-за кустов крыжовника просматриваем двор и шагаем к крыльцу. Витька, Клавдия Ильинична и Зоя сидят за столом и едят винегрет.

Поздоровавшись, садимся на полу у стены и ждем.

Клавдия Ильинична расспрашивает про семью. Говорю, что у мамы рана на руке.

— А твоя мать как? — обращается она к Лягве.

— Лежит. Все лежит и пьет. Я уже и давать не хотел, а она просит.

Витька запихивает в рот подряд несколько ложек винегрета, хватает кусок хлеба и бежит вой из комнаты.

— Витя, далеко не ходи!

В кустах крыжовника мы присели. Витька очень рад моему возвращению.

— Теперь опять нас четверо, — бормочет он, прожевывая винегрет, — что-нибудь придумаем.

Со стороны городского парка доносится пистолетный выстрел.

— Опять по каскам стрелять начали, — объяснил Витька, — каждый день пуляют. Айда понаблюдаем?

Пока пробираемся огородами, выстрелы учащаются. Порой кажется, что стреляют из автомата. Присаживаемся за кустами сирени и наблюдаем. Парк спускается к реке по пологому склону. Внизу на тропинке стоят солдаты и без всякой команды стреляют в каски, одетые на колья.

Рядом со мной зашелестели листья: кто-то быстро Пробегает в кустах. И вдруг перед нами появляется громадная пасть овчарки. Собака немного пятится. Шерсть у нее на спине поднимается.

— Гав! Гав! — припадает собака к земле.

Мы затаили дыхание. Вот эти громадные белые клыки сейчас вопьются в шею — и конец.

Из-под одной машины вылез немец. Не поворачивая головы, слежу за ним.

— Не шевелитесь, — шепчет Витька.

— Гав! Гав! — наступает на него собака.

«Не врать, не обманывать, не предавать», — шепчу про себя.

— Во-во-во-о! — немец в комбинезоне присаживается на корточки. Собака по очереди обнюхивает нас.

— Что делять тут? — палец, испачканный в мазуте, тычет в землю. — Какой занятий?

Витька уже знает, как вести себя.

— Хлеб, пан, хлеб надо! Матка ой! ой! — глаза у Витьки закатились, шея вытягивается.

Можно подумать, что он ничего не ел неделю. Немец поднялся. Чмокает губами. Собака бежит следом за ним. Раз немец не прогнал — мы и не уходим.

Витька что-то шепчет Лягве. Я смотрю на стреляющих солдат. Может, это не люди? Нет. Я их близко видел в деревне. Конечно, это люди. Но только они не такие, как мы. Зачем им нужно убивать других? Зачем они пришли вот сюда, в наш город? Интересно, есть ли у них мамы, бабушки, маленькие дети? Высказываюсь об этом вслух.

— Нет, — отвечает Витька, — пет, — качает решительно головой, — у них никого нету. У них собаки есть. Большие собаки, вот как эта.

Лягва не согласен:

— А откуда же они сами берутся? Родить-то их родили? Человеки всегда рождаются и больше ниоткуда не берутся.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю.

О немцах забываем. Лягва рассказывает, как и почему появляются дети. При этом он ссылается на свою мать, и потому мы верим ему.

— И сейчас, как начал у нее живот расти, я думал, что опять будет ребеночек, хотя я не было у нас никого. А она просто больная.

Витька ковыряет ногтем пятку, вздыхает.

— Ну тогда их матери все очень страшные, — говорит он, — иначе бы немцы не ушли от них. И еще говорят, что всем им в Германии тесно... У нас вон какая степь и лесов много, а у них все окружено колючей проволокой, и речек у них нет.

Молчим. Немцы кончили стрелять и направились к реке. Лягва предлагает сбегать в тюремный огород.

— Ой, что тебе покажем! — обещает Витька.

Обходим парк. Впереди прямо от берега реки тянется сад. Правее стоит белое трехэтажное здание с темными окнами, заделанными решетками. Даже поблизости от тюрьмы бомбы не падали, и она стоит неповрежденная. В тюремном огороде действительно морковка большая. Наевшись ее прямо тут же, напихиваем в карманы. Недели через три яблоки можно будет рвать. По узенькой дорожке Лягва ведет к тюремной стене. Она высокая и поверху обнесена колючей проволокой. Сторожевые вышки по углам забора пустые. В стене маленькая калитка. Она открыта настежь. Входим. Двор вымощен булыжником. У стен валяются рваные грязные носки, остатки рубах, штанов. За основным зданием длинный одноэтажный домик с плоской крышей. На ней лежит лицом вниз маленький босой человек в серых штанах и такой же рубахе. Если б не голова, кисти рук и серые подошвы ног, я подумал бы, что под одеждой ничего нету. Витька по трубе забирается на крышу, сбоку заглядывает в лицо человеку.

— Совсем высох, — сообщает он, — и глаз совсем нету.

Витька слезает на землю.

— Он давно тут сохнет, — говорит он мне, — скоро голова у него превратится в череп.

Железные входные ворота окрашены красной краской. В воротах калитка. Она открыта. Значит, в случае чего можно удирать в две стороны. Я в тюрьме до этого никогда не был, о ней редко думал. И сейчас мне делается страшновато. Но друзья ведут себя спокойно, и я прогоняю страх, В здание проходим через узкую дверь. В коридоре холодно. Пахнет кислой капустой и погребом. Что-то прошумело вверху на лестнице.

— Это галки, — шепчет Лягва.

Сворачиваем направо, спешим по коридору. По обе стороны раскрытые двери. Останавливаемся у самой последней комнаты, Витька толкает ногой дверь. В комнате головой к порогу лежит немецкий солдат. Он в каске и без сапог. Карманы куртки и штанов вывернуты. В кулаке правой руки зажат пучок длинных волос. Лягва оглядывает углы, смотрит на дверь и удивленно разводит руками:

—. А второго нету, Витька!

Переглядываемся и бежим прочь. На улице послышался треск мотоцикла и голоса. Выбегаем на воздух и застываем на месте. Ворота настежь открыты. Спиной к нам стоит офицер в высокой фуражке с плеткой в руках. За воротами видна колонна пленных наших бойцов. У большинства из них бинты на головах, на руках. Солдаты принесли из домика стол, табуретку и поставили рядом с офицером.

— Бежим в огород!

Шмыгаем за угол и налетаем на немцев. Пальцы хватают меня за шею. Что делать? Визжать? Орать или плакать? Витька уже на земле. Высунув язык, он что-то кричит и машет ногами. Лягву держат за руку. Глаза его под опущенными ресницами бегают. Солдаты что-то лопочут и подводят нас к офицеру. Он хмурится. Плетка щелкает по блестящему голенищу. Офицер что-то резко говорит солдатам.

Пальцы отпускают меня. Срываюсь с места, и только кончик плетки больно обжигает правую ногу. Вылетаем из ворот, пробегаем площадь перед тюрьмой и, очутившись около домов, садимся на траву у тротуара. Лягве досталось больше всех; поперек спины у него красная полоса от плетки. Он потирает кожу около полосы, морщится.

Витьке тоже досталось, но у него на плече едва заметный след.

— Суки! — охает Лягва, вытирая кулаками слезы.

От угла Суворовской улицы показался немецкий солдат с автоматом на груди. За ним человек шесть наших бойцов. За бойцами две женщины и четверо мужчин в гражданском. Отца среди них нету. Позади пленных солдаты с автоматами. Пленных проводят во двор тюрьмы, и ворота за ними закрываются. По дороге проехали подводы. На них не немцы, а какие-то другие солдаты. Они в желто-зеленых брюках, кителях. Пилотки у них похожи на испанки.

— Это мадьяры, — шепчет Лягва, — они не такие злые, как немцы. Я на базаре их видел.

Проехала в город машина, за ней другая, третья. Забегаем в чей-то двор и огородами расходимся по домам.

Во второй половине дня город заполняют солдаты. На тех улицах, откуда выгнали гражданское население, поселились немцы и мадьяры. К нам тоже приходили. Вначале немец. Он молча осмотрел комнаты, поморщился, что-то пробормотал и вышел. Следом за ним явились мадьяры. Они полопотали, пытались что-то разузнать у мамы. Она стояла у стены, держа здоровой рукой больную, и молча слушала их. Потом сказала:

— Не понимаю.

Солдаты хотели, видимо, остановиться у нас, но пришел их офицер, и они убрались восвояси. Офицер ничего не сказал, а вечером привел с собой солдат. В передней комнате они заколотили вторую дверь к нам, принесли откуда-то большие ящики, громадный чемодан и раскладушку. Когда солдаты ушли, офицер долго возился за дверью, сморкался, кашлял и потом затих…

Я стараюсь не встречаться с офицером в коридоре. А когда встречусь, становлюсь у стенки и жду, пока он пройдет. Он появлялся на кухне, заглядывал в кастрюли, кривил губы и что-то шептал. Потом я заметил, что к нему часто ходит один солдат. Этот солдат высокий, волосы у него черные, как у большинства мадьяр, а нос горбатый. Ботинки он носит громадные, с толстыми подметками. У офицера ящики набиты сигаретами, сахаром. Солдат всегда набирает в большую кожаную сумку, похожую на школьный ранец, сигарет, сахару и уносит. Вечером снова появляется и сидит. Они с офицером считают деньги и пьют красное вино. Лягва сообщил мне, что видал этого солдата на базаре, когда тот продавал сигареты...

В городе уже имеется комендатура. Она размещается там, где прежде была милиция. Вблизи базара в белом кирпичном доме устроили полицию. Полицейских много. Одних ни я, ни Лягва, ни Витька в лицо никогда не видели. А других знаем.

Васюра сделался предателем и служит в полиции. На груди у него приколот белый жетон. На ногах мадьярские ботинки, и куртка у него тоже мадьярская. В прошлую среду Васюра явился к нам под вечер. Усевшись на табуретке, он спросил:

— Где ваш муж?

Мама сказала, как мы условились.

Почему-то Васюра больше ничего не спросил, хотя просидел долго. Меня он не видел, я спрятался за дверью. Постояв там, я вылез через окно на улицу. Во дворе противоположного дома мадьяры обдирали козу, подвесив ее к толстой ветке липы, растущей у самого забора. Я загляделся на них и не заметил, как очутился рядом Васюра. Ухмыльнувшись своими противными губами, он ухватил меня за волосы и спросил:

— Ну что? Где твой отец?

— Больно, Васюра!

— Ага, так ты не забыл меня? Это хорошо. Где отец?

— Он у Дона пропал после бомбежки. Его, наверное, убило... Больно, Васюра!

Из глаз вылетают искры. Клацаю в воздухе зубами. Васюра шагает прочь.

— Предатель, предатель, — повторяю я не очень громко, как раз так, чтобы Васюра не услышал, — подожди, наши придут!

 

10

Главный в полиции Кучеренко. Он ходит в серых широких брюках и в таком же пиджаке. Рубашка у него всегда белая, чистая. И лицо тоже белое, большое. Откуда он появился — неизвестно. Мы узнали, что Кучеренко привез с собой жену и сына ростом с меня. Сын с матерью свободно ходит по Ленинской улице. Ходит в коротеньких штанишках на ремешке, в длинных носках до колен и в ботинках. Поселился Кучеренко в доме Икриных, у которых большой сад и во дворе было много клумб с цветами. Сами Икрины — старушка мать, дочь ее и две девочки — остались в маленькой комнатке, куда Кучеренко велел сделать отдельный ход. Сына Кучеренко зовут Валеркой. Когда он встречается нам где-нибудь на дороге со своей матерью, мы смотрим ему вслед: как бы его одного поймать? Родителей наших он не знает, где мы живем — тоже не знает. Так что, поговорить с ним можно по-настоящему.

Такой случай представляется нам на Ленинской улице, которую теперь назвали Солдатской. Здесь обычно много окурков. Прибежав, чтобы раньше других собрать вечерние окурки, мы видим, как из подъезда вышел Валерка. На улице пусто. Окружаем его. Он оглядывается назад. Позади никого нет.

— Ну что, предатель? — спрашивает Витька, доставая рогатку. Пулю от патрона он вкладывает в кожеток медленно, чтобы Валерка видел, чем заряжена рогатка. Чистенький предатель ежится. Все три рогатки заряжены пулями. Резинки натягиваются.

— Как только пикнешь, так глаза выбьем, — предупреждает Лягва и ругается,— а без глаз ты уж не укажешь на нас.

Валерке страшно. У него подгибаются ноги, губы дрожат.

— Я не предатель, — шепчет он.

Лягва скалит зубы и сильней натягивает резинку.

Нужно что-то требовать от предателя, но я не знаю, с чего начать. Приближаются два немца.

— Только шевельнись, — шепчет Витька, пряча рогатку за спину. Немцы проходят мимо.

— Я не предатель, — бормочет Валерка.

— Пошли с нами.

Он оглядывается на подъезд.

— Куда?

— Пошли. Там увидишь.

Вчетвером семеним по тротуару. Ныряем в первую открытую калитку. В этой части города все огороды и сады нами исхожены. Везде имеются наши тропинки. Через полчаса сидим в наиболее безопасном из ближайших мест — в саду одинокой старушки. Сад зарос травой, между яблонь грядок нет. Сколько мы ни ходили в этот сад, старушка нас ни разу не гоняла. Она в дальние углы сада не ходит. Наш пленник явно испуган, хотя рогатки мы сунули в карман. Гляжу на причесанные влажные волосы, на длинные чулки. В коричневых новых туфлях красные шнурки.

— Ты русский или немец? — сам по себе выскакивает из меня вопрос.

— Русский.

— Откуда вы приехали?

— Где вы жили? — вставляет Лягва.

— В Смоленске.

— Чего же вы предателями стали?

Молчание.

— Мы не предатели...

— А кто же вы?

— Большевиков разбили, и теперь немцы установят свою власть.

— Твой отец старый буржуй?

Пленник качает головой.

— Мы приехали сюда, потому что здесь наших три дома. Этот, в котором живем, наш. Икрины знают про это. И на Ленинской большой дом тоже наш.

Беседа длится долго. Выясняем, что отец Валерки переехал сюда из Смоленска ради домов, которые у его отца отобрали после революции.

— Значит, он буржуй, — говорит Лягва, — а ты кем хочешь быть? Буржуем или советским?

— Не знаю. Меня отец будет бить.

— А тебе сколько лет?

— Десять. Скоро одиннадцать будет.

— Для начала мы тебя запрем в ящике, — говорю я, — просидишь там ночь...

Что дальше делать с ним — не знаю. Об этом нужно подумать.

— Кричать лучше не кричи — толку мало.., Родителей у нас нету, и мы никого не боимся.

Пленник оглядывается в испуге.

— Лучше я вам что-нибудь принесу, — просит он,— могу и хлеба, и конфет... И сегодня нельзя будет ходить ночью. Как стемнеет, всех будут ловить на улицах... и евреев...

— А ты откуда знаешь?

— Да. Будут, — говорит он как будто сам себе, глядя в землю, — и коммунистов сегодня переловят.

Я встаю. Нужно что-то предпринимать. Нужно бежать домой и сказать маме.

Витька требует, чтобы Валерка поклялся ничего не рассказывать про нас отцу и ровно через три дня утром пришел к базарной площади.

Валерка не знает нашей клятвы. Витька учит его:

— Говори со мной: честное ленинское й коммунистическое всех вождей... повторяй:

Валерка, запинаясь, повторяет.

— ...что я предателем не буду...

— ...что я предателем не буду...

— ... что о вас не скажу никому ни слова...

— ...что о вас не скажу никому ни слова...

— ....и что если я проговорюсь дома, то выбейте мне глаза из рогатки.

Молчание.

— Повторяй!

Пленник повторяет. Исчезаем в кустах.

Мама выслушивает меня внимательно.

— Откуда узнал, Боря?

Вру:

— Подслушал около полиции. Полицейские разговаривали, а я подслушал.

Мама торопливо накидывает большой черный платок и уходит. Возвращается через час.

— Боренька, сегодня больше никуда не бегай.

— Хорошо. Только на веранду.

Дина из дому почти никуда не ходит. Она где-то раздобыла толстую книгу и читает ее.

— Про что в книге, Дин?

Голубые глаза смотрят на меня не мигая.

— Про болезни.

Должно быть, она решила дразнить меня. Отбираю книгу, просматриваю — действительно про разные болезни, и с картинками.

— Где ты взяла?

— На чердаке.

За окнами кто-то тяжело пробежал. Ставни закрыты, и потому ничего не могу подсмотреть. Проехала машина. Совсем близко прогремел выстрел.

— Началось...

Мама ложится у стены на полу. Дина садится рядом с ней. Офицера дома нет.

Выбегаю на веранду. Отсюда видна только набережная улица, за ней река, взорванный мост, луг, а за лугом лес и левее роща. Солнце садится. По набережной проехала машина и остановилась около дома Гвоздевых.

— Мама! — кто-то кричит на улице.

Слышны оханья, крики. Не выдерживаю и скатываюсь по порожкам во двор.

Васюра и полицейские втаскивают в кузов машины какую-то худую женщину с растрепанными волосами.

— Ой, мама! — кричит женщина из кузова.

Полицейский бьет ее кулаком. Васюра бежит в дом и выводит оттуда седую старушку в синем капоте. Ее я знаю — это старуха Пупкиных. Они евреи. У них есть совсем маленький мальчик и девочка немного постарше. Немец из кабины крикнул что-то Васюре. Тот оставляет старуху и бежит в дом. «Ах, подлец! Ах, негодяй!» — шепчу я, и дальше с языка срываются сами собой такие ругательства, которые я выучил от Лягвы, но произносить их всегда боялся. Васюра появляется у машины, разводит руками и лезет в кузов. Машина уезжает.

Этой ночью от реки доносятся выстрелы. Вначале слышны залпы. После каждого залпа гремят одиночные выстрелы.

К нам никто не пришел. Офицер явился под утро пьяным. Потоптавшись на кухне, он останавливается в наших дверях и что-то долго говорит. Глаза у него то широко раскрываются, то щурятся, и голова трясется. Потом он кричит, машет кулаком. Если он бросится нас бить, я убью его. Пальцы в кармане давно вспотели, сжимая длинный острый осколок от бомбы, похожий на маленький кинжал. Можно и отсюда его убить. Пулей из рогатки попасть в висок — и он свалится. Пусть сделает шаг, только один шаг. Из рогатки даже лучше. Главное— не промахнуться. На таком расстоянии не промахнусь. Для верности заложу в кожеток маленькую пулю от пистолета. Рука вытаскивает рогатку. Страх исчезает. Офицер снял фуражку и машет ею. Это хорошо, теперь вся голова открыта. Если б еще и Лягва сидел рядом! Он тоже метко стреляет. На улице слышатся шаги. Какая-то возня. Кто-то хрипит. Шаги удаляются. Офицер закурил сигарету и, пошатываясь, уходит к себе. Тихо...

Прошло несколько дней. В городе похватали евреев. На заборе около горсовета расклеено множество объявлений. Козыря стали отпускать из дому, и теперь мы все четверо топчемся около каждого объявления. Козырь выше всех. Он читает вслух. В одном объявлении говорится, чтобы жители явились в полицию и зарегистрировались. Сроку дается три дня. Кто не зарегистрируется, будет расстрелян. В этом же объявлении сказано, чтобы евреи тоже явились на регистрацию. Это непонятно: ночью похватали их, а теперь приказывают регистрироваться. Рядом с этим объявлением плакат, на нем изображено лицо худого человека с маленьким чубчиком. Глаза у человека выпуклые и смотрят на букеты цветов, которые бросают в воздух женщины, стоящие на тротуаре.

— Это Гитлер, — шепчет Козырь.

Лягва отходит от забора, оглядывается. Делает прыжок, срывает плакат и сует за пазуху. Ноги уносят нас прочь. На берегу реки Гитлера сжигаем...

Наступает такое время, что днем совсем не вижу своих товарищей: наша новая соседка тетя Аня, я, мама, Дина и Вера Александровна ходим собирать колоски в поле. Первое время ходим собирать к лесу. Позже немцы запретили ходить туда: под кустами орешника на опушке обнаружили трех убитых солдат. Теперь ходим за кирпичный завод в степь. Там даже кустов нету. В полдень, когда солнце сильно печет, спрятаться некуда. Стерня колючая. Ходить нагнувшись утомительно. А ползать на коленках — колени болят от твердых сухих комков земли. Если попадается нескошенный клочок ржи или пшеницы, забегаю в желтую сухую солому и быстро «выполняю норму». С поля приходим к закату солнца. Немного отдыхаем. Потом колоски складываем в один мешок. Завязываем мешок и колотим его палками. Намолотив зерна и просеяв его, мы парим зерно в кастрюле или мелем на ручной мельнице. Из муки мама варит колобки, которые с постным маслом кажутся вкусными.

Кончаются походы за колосками совершенно неожиданно. В этот день мы пошли далеко за кирпичный завод. Было жарко. Я часто пил воду из бидона, который носил с собой. После обеда я отделился от женщин и за оврагом увидел целую кучу необмолоченных снопов. Примостившись на коленях, принялся торопливо целыми пучками обрезать колоски. Послышались крики. Я оглянулся и никого не увидел. Крики снова повторились. Прострочила автоматная очередь. Далеко-далеко, где виден блестящий изгиб реки, показались фигуры людей. Я сразу заметил телеги, которые направлялись прочь от реки.

Послышались одиночные выстрелы. Люди догнали телеги, и телеги понеслись. Вскоре они пропали за холмом. Мама покричала меня, и мы поспешили домой. А вечером Васюра объявил по всей улице, что за город никто не должен выходить даже днем.

— Кто пойдет — сразу же пристрелят, — сказал он, собрав женщин у нас во дворе.

Мне очень хочется стрельнуть из рогатки в висок Васюре. Но мне жалко маму — расстреляют и меня и ее.

 

11

Окна в комнате Лягвы раскрыты, темных занавесок нет. Сам Лягва ходит туда-обратно от окон до крыльца. Губы у него шевелятся. Я вышел из-за сарая минут пять назад. Хотел напугать его, но, увидев, как он мечется, сразу раздумал. Вчера вечером Лягва был у меня. Принес трусы, сшитые из чертовой кожи. Так называется очень прочная материя черного цвета. Лягва говорит, что даже если зацепиться этими трусами за сук и повиснуть, то они не порвутся. Сшила нам всем трусы мать Козыря. С Лягвой мы договорились сегодня утром надшить карманы, чтобы в них входило много всего, и я чуть свет прибежал к нему.

Остановившись под окном, Лягва берется за подоконник, заглядывает в комнату и сразу отпрыгивает. Подхожу.

— Лягва, ты чего?

Он вздрагивает. Увидев меня, садится на землю.

— Мать померла.

— Когда?

— Ночью. Сейчас зашел, а она лежит на полу.

— А может, не померла?

Он смотрит на меня.

— Померла. Вон где солнце, а она молчит, и не слышно, как дышит. Может, ты зайдешь в комнату?

То, что Лягва боится зайти сам, удивляет меня. Он ничего не боится. Стою молча.

— А ты сам не ходил?

— Нет... — Лягва утирает кулаками глаза и размазывает по лицу грязь. Он плачет.

— Ты только постой у двери, Борька, — просит он.— К ней не ходи, только послушай: дышит или нет.

Вхожу на крыльцо. Открываю дверь. На середине комнаты останавливаюсь. Стараясь не смотреть на серое вздутое тело с черным лицом, слушаю. Тихо.

Тик-тик-тик-тик — стучат на стене ходики. Прислушиваюсь к их тиканью, часы неожиданно останавливаются. Стараюсь не дышать. Голова начинает кружиться. Выбегаю вон.

— Не дышит, Лягва.

Он уже не плачет.

— Как будем хоронить? И где?

Что сказать — не знаю.

— Сходим к соседке?

Он кивает.

Соседка выслушивает нас и кричит в другую комнату:

— Николай, Варвара померла! Петька пришел.

Из комнаты вышел маленький старичок в длинном пиджаке и совсем лысый.

— Нонче, что ль, померла, Петька? — спрашивает он.

— Ночью. Я спал в сарае и не знал, как она померла.

Соседка сходила к Лягве. Вернувшись, достала из под лавки большой таз, взяла ведро с водой.

— Ты, Николай, сходи до Бухвостова, возьми конячку... Варвара-то расплывается. Гляди и до кладбища не довезем... А вы идите, идите, погуляйте...

Уходим в огород и ложимся под кустом смородины. Во двор проехал на телеге старичок Николай и с ним старик, обутый в сапоги и одетый в рваную тужурку. Когда стали выносить труп, завернутый в одеяло, Лягва вскочил, посмотрел на приседающих от тяжести стариков и убежал подальше в огород. Там он упал в траву.

— Петя! Петя! — зовет соседка.

— Молчи, — шепчет Лягва, — я не пойду на кладбище.

Мы долго лежим в огороде, ни о чем не говорим. Я вспоминаю, что маленький ребеночек, которого я раньше видел в доме у Лягвы, тоже умер и Лягва с матерью хоронили его. Потом мы встаем и отправляемся к Витьке.

У Витьки живет немецкий офицер. В дом поэтому мы стараемся не ходить, свистим обычно из кустов крыжовника. Витька всегда появляется после первого свистка. Сегодня свистим несколько раз — Витьки нет. Настораживаемся: из комнаты донеслось не то повизгивание, не то пение. Дверь распахнулась, и на крыльцо выскочил Витька. Чья-то рука тут же ухватила его за шею и втянула обратно в дом.

— Ой! Я не брал! Я не брал, дяденька! — кричит Витька.

Слышатся шлепки. Подкрадываемся к окну. Кто может колотить Витьку? Дверь снова распахивается. Опять Витька вылетает на крыльцо, рука снова хватает его и затягивает обратно. Похоже, будто Витька привязан к руке и она то нарочно отпустит, то снова притянет. Заголосила Клавдия Ильинична:

— Витенька, скажи правду! Он не мог взять! Витенька, ну скажи!

— Я не брал! Я ничего не брал! — вопит Витька.

Он вопит очень громко и пронзительно. По воплям понимаем, что Витьке не очень больно и что он действительно в чем-то виноват.

— Витя, может, ты кому-нибудь отдал?.. Скажи, Витя!

— Я не брал ничего!

Из дома вышел офицер. Он в сапогах, в брюках и в майке. Скрыться не успеваем. Прижимаемся к стене. Офицер чем-то рассержен. Он быстро проходит по дорожке, что-то бормочет и взмахивает руками. Дойдя до огорода, он резко оборачивается, спешит обратно в дом. Заметив нас под окном, останавливается. Мы с Лягвой не можем шелохнуться. Перегнувшись в пояснице, офицер смотрит внимательно на нас. В горле у него что-то прохрипело. Бежать нам некуда. Офицер хватает нас за уши и тащит в дом. Толкнув обоих в угол, заперев дверь, офицер берет со стула ремень. Клавдия Ильинична падает перед ним на колени.

— Ребятки, — плачет она, — Боря, Петя, вам давал Витя наган? Скажите правду — где он? Принесите, ребятки! .. Отдайте этому нехристю! Боренька, ну скажи! — Ее заплаканные глаза в ожидании смотрят на меня.

— Тетя Клава, мы ничего не знаем! Мы ничего не видели! Честное ленинское и ком... Зачем он нам?

Лягва заголосил, нагнув голову. Один глаз у него прищурен, второй зорко следит за ремнем.

Неожиданно немец кричит что-то, топает ногой, ударяет ремнем по столу и садится на стул. На нас не смотрит. Не поднимая голов, выходим осторожно из комнаты. В огороде дожидаемся Витьку, но его нет. В доме тихо. С улицы прошла Зоя. Потом она появляется с корзиной.

— Зоя, что с Витькой? Позови его, — шепчу я.

— Его в погреб посадил немец, — говорит она сердито. — А ну убирайтесь отсюда!

— Зоя, мы ничего не брали и не знаем ничего! — говорю я.

— Ну вот — не знаем, а Витька будет теперь сидеть в погребе, пока не скажет всю правду.

Неужели Витька на самом деле стащил пистолет у немца? Чем же это кончится?

Зоя нарыла картошки в корзину и опять прогоняет нас:

— Уходите, и больше чтоб вас не было. Идите к себе!

Мы смотрим на нее и не уходим. На крыльце показался немец. Он уже в кителе. Видно, что кобура пустая. Проходит к калитке. Исчезает за ней. Пробираемся в коридор. Крышка погреба на замке.

— Витька, Витька! — шепчу я, приложив губы к щёлке.

Под крышкой что-то брякнуло.

— Завите... в уоорной... у.... щике, — доносится непонятный шепот из погреба.

— Не пойму, Витька!

— Заберите в уборной из ящика...

Через две минуты мы в уборной. Моя рука лезет в ящик для бумажек. Пальцы нащупывают холодный, тяжелый предмет. Сую его в карман. Выбегаем. Мелькают кусты, стебли кукурузы. Пересекаем одну улицу, вторую. Вот двор бабушки Вари. Забираемся на чердак полуразвалившегося сарая.

— Ну-ка, покажи. — Голос у Лягвы дрожит,

— Совсем новенький...

— Заряжен?

Нажимаю узкую скобочку в рукоятке — обойма полна патронов. Изумленно смотрим друг другу в глаза.

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Дай подержать, Борька...

— Ты стрелял когда-нибудь?

— Нет.

— Я стрелял, — вру я. Вру потому, что знаю, как стрелять, — давай покажу...

Оттягиваю верхнюю часть и отпускаю.

— Теперь в дуле патрон. Только нажать — и выстрелит.

— Пошли в погреб! Стрельнем!

В сырой темноте погреба на секунду вспыхивает пламя, руку подбрасывает вверх, и кажется, что не я выстрелил из пистолета, а что-то взорвалось в руке. В ушах звон. Выскочив на воздух, осматриваемся. Тихо. Забираемся обратно на чердак и прячем пистолет в соломе в самом темном углу. Весь план дальнейшей нашей жизни становится ясным. От волнения мы даже говорить не можем. Лежим не шевелясь и молчим. Прикасаюсь ладонями к щекам, по телу пробегает судорога. Глубоко вздыхаю...

Лягва шепчет:

— Только еды натаскать надо...

— Надо.

— В какую пещеру пойдем?

— В самую дальнюю, в Никитин овраг.

Обсуждаем подробности плана. За несколько дней нужно принести в лес запас еды, одеяла и чего-нибудь теплого.

— Еще бы достать оружия.

— Достанем где-нибудь.

— Витьку надо как-то выручить.

— Ночью откроем, и все. Ключи от замка висят прямо там, на гвоздике.

Спускаемся на землю.

— Сходим к нам, — говорит Лягва...

Калитка у Лягвы открыта. В комнате мы застаем женщин, которых я прежде никогда не видел. Одна маленькая, толстая. Расставив короткие толстые ноги, она роется в сундуке. Вторая похожа на Лягвину мать, какой я ее помню до болезни. Эта вторая достает из комода и складывает на столе стопкой белье.

— А, заявился, — говорит она, взглянув на Лягву,— мать не проводил до могилы, дом бросил...

Лягва нахмурился:

— А вы чего здесь роетесь, тетя Даша?

— Вон, видишь, как с родной теткой разговаривает, — обращается тетя Даша к толстой женщине, — теперь помучаюсь с ним...

— Яблочко недалеко падает от яблоньки, Даша,— пищит толстоногая, бросив на стол черные новые сапоги,— но господь даст, при новой власти обломаешь его, Дашенька. Вот и школу, говорят, открывают. Теперь, как прежде, — розгами отходят несколько раз, так и поумнеет.

Нахмурившись, Лягва идет по комнате. Смотрит на толстую женщину, заглядывает в лицо тети Даши.

На столе несколько стопок белья, ботинки, туфли, какие-то тряпки и узелки. Послышался скрип колес, мужской голос, покрикивающий на лошадь. В дом вошел мужик с кнутом в руках. Лицо у него большое, бородатое. На ногах густо помазанные ваксой сапоги.

— Сносить, что ли, Даша? — спросил он.

— Сноси, сноси, Матвей. Посуда на кухне, узлы в коридоре сложи... Да поедешь — Петьку захвати. Он тебе поможет.

Вспоминаю: где я видел этого мужика? Кажется, на базаре. Мужик прошел к столу, взял сапоги, повертел их, помял в руках и положил.

— Это, никак, Федора, — проговорил он.

— Езжай, езжай, Матвей, — сказала тетка, — дотемна поспеть надо.

Мужик вынес узлы в коридор, поставил в углу комнаты ящик с посудой.

— Петька, поехали со мной.

Лягва переступил с ноги на ногу. Не поднимая головы, прошел на крыльцо. Оглянулся на меня, прыгнул с крыльца и помчался в огород. Шмыгаю между стеной и ногой мужика.

— Курвецы, живодеры, предатели! — кричит Лягва, остановившись за садом. Хватает сухой ком земли и швыряет в окно. Звенит стекло. Догоняю Лягву на следующей улице. Куда мы бежим — не знаю. Но вот река, падаем на песок у самой воды, Лягва смотрит в сторону города. Он не хнычет, а слезы текут и текут из глаз...

Пролежали мы долго, много разговаривали и отправились к нам хоть чего-нибудь поесть. Теперь Лягве дома жить нельзя. Оказывается, всю жизнь мать его со своей сестрой ругались и друг к другу не ходили. Муж теткин еще до немцев вернулся из армии домой и сидел дома на чердаке. Сообщив мне это, Лягва сказал:

— Ты, Борька, не думай, что я знал про это тогда, я потом узнал...

В первую ночь Лягва ночует у нас, вторую у себя на огороде. С вечера он мне ничего не сказал о своих замыслах и, когда стемнело, исчез. Потом он рассказал, что пробрался в сарай бабушки Вари, взял пистолет и полночи просидел за сараем у себя во дворе, дожидаясь, когда тетка или дядька пойдут в уборную. Они не шли, и Лягва неожиданно заснул. А проснувшись, убежал в сарай бабушки Вари и там пробыл до утра. На другой день мама как следует отругала Лягву, и он не обиделся. Сказал маме, что ночевал у себя в сарае и, если еще будет там ночевать, обязательно предупредит нас. Мне кое-как удалось уговорить Лягву, чтобы он не стрелял из пистолета в своих родственников. Договорились, что мы просто дом подожжем без всякого шума...

Прежде я боялся ночью ходить куда-нибудь, а теперь не боюсь. Одно окно у нас не закрывается ставнями, смотрит оно в маленький закоулок между нашим домом и соседним. В этом закоулке сложены дрова, принадлежащие Нижнихе. Если забраться на дрова и приставить к стене сучковатое бревно, по нему можно залезть к нам в комнату через окно. Собираясь ночью идти куда-либо, мы ложимся спать пораньше и лежим спокойно, пока мама и Дина не уснут. Когда они засыпают, мы кладем под одеяло мешок с травой, мою зимнюю куртку и вылезаем через окно во двор. Сначала Лягва один уходил ночью.

Шепнет на ухо:

— Полезем на улицу?

— Зачем, Лягва?

— Просто так.

— Давай спать.

Он ничего не скажет больше. Сам потихоньку вылезет и сидит под домом.

— Чего ты сидишь там? — спрошу его.

— А не знаю, Борька... Давай убежим к нашим?

Говорю ему, что наши далеко и мы не сумеем к ним пробраться...

— Может, как в лесу станем жить — найдем партизан. Они обязательно должны быть.

Потом прогулки ночные понравились и мне. А зачем мы ночью бродим по городу, как и Лягва, определенного ничего ответить не могу. Выбравшись на улицу, лежим на травке около тротуара и прислушиваемся. Оба знаем, что часовые есть около тюрьмы, около комендатуры и в городском парке, где много машин. Ходят часовые на вокзале. И больше их нигде нет. Треснет что-нибудь — прячемся за столб, или в калитку, или в траве. Лягва лучше меня прячется. Особенно жутко путешествовать ночью, когда звезды не закрыты тучами и луна не серпом, а круглая. Хотя при такой погоде интересней.

— Борька, шухарь! — скажет Лягва.

И вот он сейчас стоял прямо на виду, и его уже нету. Это помогают нам тени. Шаг сделаешь, и тебя не видно. В одну из таких лунных ночей мы и решили освободить Витьку из погреба. Каждый день забегали к нему, и всякий раз Клавдия Ильинична махала рукой:

— Сидит, сидит — уходите!

Однажды я хотел снять в коридоре ключ с гвоздя — его на месте не нашлось. Зоя сказала нам, что немец ключ забрал, сам открывает погреб и при нем Клавдия Ильинична дает Витьке кусок хлеба, кружку воды, выносит помойное ведро. Изредка офицер вытаскивает Витьку из погреба и допрашивает. Стегал его как-то ремнем, но Витька молчит.

Весь вечер мы сидели за кустами крыжовника и следили за Витькиным домом. Потом ушли спать. Когда луна заглянула в окошко, выбрались на улицу. Открыть наружную дверь у Витьки нетрудно: Витька всегда откидывал крючок лезвием ножа. Очутившись в коридоре, прислушиваемся и опускаемся на колени около крышки погреба. Луна светит прямо в коридор, и замок хорошо виден. Его мы не трогаем. Лягва просовывает в одну из петель длинный, толстый гвоздь. Хочет выдернуть петлю, но ему не под силу. Помогаю. Гвоздь погнулся, а петля пискнула и не поддалась. Здесь в коридорчике я видел когда-то маленький ломик. Шарю за дверью. Вдруг хватаюсь руками за голову и превращаюсь в неживого: рукой наткнулся на ведро, и оно, упав, катится к порогу. Лягва хватает его. Тишина. Очнувшись, нащупываю ломик. Теперь, петля с писком и скрежетом вылезает из доски. Открываем люк.

— Вить, Витька!

В ответ ни звука.

— Витька!

В темной яме послышался шорох, брякнуло что-то железное, и из темноты вынырнула круглая голова Витьки. Я ожидал, что появится живой скелет. Но щеки у Витьки круглые. Только в свете луны кажутся желто-зелеными,

— Вылезай скорей, Витька!

Он закрывает глаза, трясет головой.

— Карта, это ты настоящий? И Лягва?

— Вылезай, и убежим. Скорей!

Витька выбирается из ямы, бежать не спешит.

— Ну что же ты?

— Я не побегу, — шепчет он. — Борька, мне нельзя. Фриц сказал матери, что, если я куда-нибудь исчезну, она будет отвечать. Уж тогда-то он убьет ее.

Мы не знаем, как быть.

— А Зойка говорила сегодня, что дня три мне посидеть — и все.

— А ты не помрешь с голоду?

— Что вы! — Витька ныряет в погреб и приносит кусок сала.

— Держите! У меня тут и огурцы соленые есть, и помидоры, и яблоки — с прошлого года. А хлеб мне дают два раза в день! — он хихикает.

Мне делается весело.

— А мы пистолет спрятали, — шепчу Витьке.

Лягва толкает: нужно уходить.

— Ну, до свидания, Витька.

— До свидания.

Закрываем люк. Петля обратно не лезет. Давим на нее ломиком. Кое-как вошла на место. Дверь только прикрываем и пропадаем в кустах.

Пробираемся торопливо. Когда минуем сад, придерживаем шаг.

— Лягва, здорово Витька немца надул!

— Здорово! Немец думает, что Витька с голоду помирает, а он еще и нам дал. Тут с килограмм будет, — Лягва раскачивает перед собой кусок сала.

Ночью город не похож на город. И дома и заборы кажутся мне большими-большими камнями. Деревья на фоне неба — это черные облака, спустившиеся к камням. Все вокруг как сказочное царство, захваченное заморскими пиратами. Пираты спят, и мы идем убивать самого главного из них. Я кажусь себе очень большим и очень сильным. У меня есть такая винтовка, которую никто не видит. И не слышно, как она стреляет. Ее пули пробивают любую стену и попадают именно туда, куда нужно. Сейчас мы с Лягвой дойдем вон до того дерева и откроем стрельбу. Совсем близко от нас за соснами сверкнул огонь и грохнули выстрелы. Падаем на землю. Пули не свистят. Лягва жив. Это не в нас стреляли.

— Расстреливают, — шепчет Лягва.

— Бежим?

— Давай посмотрим. Нас не заметят.

Проползаем между соснами. Площадка за ними без единого кустика. Под громадным тополем стоит кучка солдат. Рядом офицер в фуражке. Больше нет никого. Дальше за солдатами белеет полоска — это река. Слева послышались голоса. От низкого одноэтажного дома, в котором прежде была баня, появились фигуры. Три из них во всем белом. Одна по грудь только белая. Когда фигуры подходят ближе, видно, что тут есть женщины. Впереди и позади идущих шагают солдаты с автоматами. Не доходя до тополя метров двадцать, передний немец что-то произносит коротко. От подошедшей группы отделились четыре человека с лопатами. Их отводят в сторону. Подошли еще солдаты. Один покричал, помахал рукой. Остальное произошло очень быстро. Едва кричавший немец отходит в сторону, как гремят залпами выстрелы. Белая фигура и несколько темных падают и сразу исчезают, как будто проваливаются под землю. Еще выстрелы. Немец, махавший рукой, дает команду. Люди с лопатами засыпают землю. Чтобы не выдать себя, осторожно поворачиваемся и ползем на животе прочь. За соснами Лягва вскакивает:

— Бежим!!

 

12

— Расписаться надо. Вот здесь, — Васюра тычет пальцем в тетрадку.

Мама расписывается.

— И никаких отговорок. Чьи дети не явятся в школу — тех сначала оштрафуют, а затем... — Мерзкие губы Васюры кривятся, пальцы щелкают в воздухе.

Вошел Жора. Он уже обшарил наш чулан, комнаты. Как и Васюра, Жора с винтовкой. Полицейские уходят. Мама смотрит в окно, вздыхает. Дина стоит рядом, держа чистый бинт. Мама садится. Дина осторожно разматывает бинт. Рана у мамы почти зажила. Пальцы приросли, только не сгибаются и торчат, как костяные. Мы с Лягвой на постели. О чем говорил Васюра — слышали. Отбрасываем одеяло и молча лежим. Какая школа? И чему там будут учить? Кто будет учить?

— Мам, — говорю громко, — мам, я в школу не пойду...

Она не отвечает. До чего же противный этот Васюра. Мама называет его негодяем. По-моему, такое название не подходит. Но мама не умеет ругаться. И слов всяких она, конечно, не знает. Обзываю про себя Васюру по-всякому.

— Ты чего шепчешь? — спрашивает Лягва.

— Просто так. Как ты думаешь, отчего Васюра стал предателем?

Лягва молчит. Он о чем-то думает.

— А что, если попадемся, — говорит он шепотом,— бить будут! — Сбрасывает одеяло и садится. — Главное — чем будут бить. Ремнями ничего, а плетками больно.

Дело в том, что в одну из ближайших ночей мы собираемся устроить вылазку. За комендатурой, в доме, где была начальная школа, немцы устроили склад. Что на складе — неизвестно. В школьном дворе стоит маленький домик. Лягва говорит, в нем жили школьные уборщицы. Там, в этом доме, немцы храпят посылки. Узнали об этом не мы, а ребята с Гражданской улицы. От них узнал Лягва. Натаскать посылок — единственное средство запастись продуктами для жизни в лесу. Говорят, в посылках много шоколада. А с шоколадом даже во льдах живут на севере. И хлеба не нужно.

Несколько вечеров мы потратили на наблюдение за домиком. Подъезжают к нему машины только днем. Вечером и ночью на двери висит замок. Часовой, охраняющий большой склад, за домиком почти не смотрит. Не доходя до него метров двадцать, он обычно поворачивается и шагает через двор к тротуару. Когда идет по тротуару, сапоги громко стучат по кирпичам.. Сменяются часовые в двенадцать часов ночи. Плохо только, что домик с посылками на открытом месте и от школьного сада его отделяет гладкая площадка шириной шагов в пятнадцать. Как раз со стороны сада в домике имеется маленькое квадратное окошко без стекла. Большие окна немцы забили толстыми досками, а маленькое оставили, видимо, для света. Лягва говорит, что Колька Пузырь с Гражданской улицы пролезает через окошко. Пузыря я знаю: он такой же, как и я, и даже ростом повыше.

Отправиться за посылками собираемся вчетвером: я, Лягва, Козырь и Витька. Витька пятый день как освободился из погреба. Офицер уехал, на место его пришли два новых, и о пистолете они ничего не знают. Витька стащил у них зажигалку и десять штук патронов для пистолета. Офицеры пропажу не обнаружили. Козырь теперь чаще с нами бывает. Его мать неожиданно подобрела. Нас не гонит со двора и даже кормит.

Немцев в городе мало. Днем их не видно на улицах. А если появляются, то ходят в трусах и сапогах. Купаются они справа от взорванного моста. Здесь до леса самое большое расстояние, и потому им тут не так страшно, хотя и на реку они ходят с пистолетами и автоматами. Мы купаемся слева от моста, за греблей. Там роща подступает к самому берегу реки, и можно в случае чего спрятаться. Каждый раз мы ждем, что сюда забредет какой-нибудь солдат или офицер и разденется в кустах. Гут уж мы бы стащили оружие. У нас на трусах надшиты карманы, и мы по очереди носим с собой пистолет, который украл Витька.

На реке пропадаем каждый день. Наплаваемся и лежим на песке. Ветра нет. Солнце печет. Оно своими лучами так прижигает порой, что приходится то и дело переворачиваться со спины на живот и обратно. Мы худые и от загара черные. Все время хочется есть. Особенно плохое состояние наступает, когда долго смотришь, как едят немцы. В животе начинает колоть. Из-под языка течет слюна, и мы выпускаем ее тонкой струйкой между зубов. Проснешься ночью — хочется есть. Задумаешься о чем-либо, решив не думать о еде, но, как назло, мысли так и вертятся — чего бы съесть?

Днем питаемся зелеными яблоками, огурцами. Еще едим лопухи, заячью капусту, лошадиный щавель. У лопухов едим не листья, а сердцевину ствола. Она прохладная и сочная. От всего этого у нас начался понос. У меня, у Витьки и у Лягвы с кровью. Что при поносе зелень есть нельзя — мы знаем и сами не хотим ее есть. Но стерпеть не можем. Лежим, лежим на песке, разговариваем о чем-нибудь. Вдруг кто-нибудь скажет:

— Слазим к Марусихе за огурцами? Съедим только-только по огурчику, по морковке, и все...

— Давайте.

Марусиха живет в доме, самом ближнем к соснам. Там же живет лысый старик, рассказавший полицейским про двух кавалеристов, заехавших к нему ночью. Сейчас этот старик носит черное короткое пальто с узким воротником и черную шляпу. Несколько раз я видел, как он выходил из полиции. Марусиха моложе его. Она и до немцев торговала на базаре огурцами, морковкой, луком. И сейчас торгует. Так как их дом ближний к лесу, первое нападение мы, перебравшись в лес, собираемся совершить на них. Когда Марусиха дома, она зорко следит за своим большим огородом. И если увидит, что в огород забрался кто-нибудь, поднимает страшный крик. Но когда к этой отвратительной женщине зайдет в огород немец, она улыбается и сама выискивает в ботве зеленые и длинные огурцы.

Первое время Марусихе удавалось замечать нас, теперь мы поумнели. Выследим, как она побежит на базар, и заберемся в огород. Возвратившись с добычей к реке, зарываем огурцы в сырой песок. Съедаем по одному и лежим молча. Чаще всех не выдерживает Лягва.

— Давайте еще по огурчику? — предлагает он,

— Давайте.

А немного погодя я говорю:

— Последний раз наедимся, и все. Последний раз.

Раскладываем огурцы на четыре равные кучки и съедаем. Животы у нас раздуваются. Мы стучим по ним кулаками, сравниваем, у кого живот больше, у кого меньше. Почему-то больше всех раздувается живот у Лягвы. Это, должно быть, оттого, что он ест все, что ни попадется. Например, никто из нас не ест ракушки и жареных лягушек. Я как-то рассказал, что мы с Ванькой Пекарем в Курске ели лягушек. Лягва сказал:

— И я буду их есть.

И теперь ест изредка лягушек.

Хлопая себя по животу, Лягва наигрывает губами походный марш. Хлопает, хлопает, вдруг губы у него кривятся, левый глаз прищуривается. Прижав рукой живот, он отбегает в сторону и присаживается. За Лягвой бежим Витька и я. И вскоре все четверо сидим гуськом один за другим.

Накупавшись в реке, отправляемся в лес к пещере, в которой понемногу устраиваем свой штаб. Добираться до этой пещеры нужно часа полтора. Можно б, конечно, и побыстрей в нее попасть по прямой дороге, но мы выбрали кружной путь, чтобы даже с собаками нас не могли выследить. Сначала идем по мели в реке. Как только показывается первая хата деревни Кнутовки, сворачиваем в рощу. Через рощу пробираемся по узенькому ручью. Роща отделяется от леса шоссейной дорогой, у дороги маленькое болотце, из него вытекает ручей. Перебежав дорогу, лесом поднимаемся на гору и большую часть пути шагаем по узкой тропинке, связывающей город с деревней Козелки. По этой тропинке часто ходят на базар, и потому следы наши затаптываются. Дойдя до толстого низкого дуба, направляемся в лес и идем в сторону города. Проходим запущенный старый сад, а там и наш Никитин овраг. Пещера в самом дальнем конце его. Вход в нее порос колючими кустами терна и боярышника, под ними нужно лазить на животе. Пролезешь метров пять — вход расширяется, расширяется, потом превращается в круглую комнату из черного камня, который называется кремень. Если взять кусок рашпиля, обгорелый фитиль, приложить фитиль к куску этого камня и ударить по камню рашпилем, фитиль загорается, от искр...

Забравшись в пещеру, мы осматриваем: так ли все лежит, как оставляли в прошлый раз? Потом сидим молча и слушаем. В эти минуты я всегда думаю об отце, о Тане, о Николаеве. Может, они где-то близко? В пещере прохладно, мы зябнем и торопимся на воздух. Залезаем на деревья и ведем наблюдения за городом. Отсюда он виден как на ладони. Город похож на круглый белокаменный остров, на котором выделяются тюрьма и церковь. Эту церковь начали ремонтировать. Откуда-то появился настоящий поп. Ходит он в длинном черном платье. Волосы у попа тоже длинные, а на животе болтается большой белый крест. Старушки при встрече с попом кланяются. Хотя церковь не отремонтировали, по субботам звонят. Напротив входа в церковь устроили помост и рядом перекладину на двух столбах. На этой перекладине подвесили шесть колоколов разных размеров. Звонарем работает Антон-дурак. Он на самом деле дурак: ходит босиком зимой и летом и только в сильные морозы обматывает ступни тряпками. Антон на базаре и по дворам собирает милостыню...

Понаблюдав за городом, слезаем на землю и стреляем из пистолета. Стреляем, конечно, понарошку, только щелкаем курком, так как патронов у нас мало, да и опасно: немцы могут услышать и устроить облаву. Они устраивают облавы на базаре в воскресные дни. Со стороны Суворовской и с Ленинской вырываются машины с солдатами. Полицейские и немцы окружают базар, и начинается проверка документов. Каждый раз увозят в тюрьму пять-шесть человек...

Из лесу возвращаемся тем же путем и всю дорогу ведем себя осторожно. Попав в город, держимся свободнее: испуганно не оглядываемся, если на улице попадаются немцы или мадьяры, не разбегаемся, чтобы они не заподозрили чего-нибудь. Когда у меня пистолет, я при виде врагов прячу глаза. Мне кажется, что по глазам они все-таки могут узнать, что он у меня в кармане. В подворотню стараемся юркнуть, если встречаются эсэсовцы или мадьярские жандармы. Жандармы ходят по двое, по трое. Сапоги у них блестящие, в пилотках торчат большие синие перья, которые они, должно быть, вырывают из петушиных хвостов.

Ходят жандармы с плетками. Мне один раз досталось такой плетки. На Суворовской улице в белом доме с зеленой крышей живет офицер. У этого офицера есть денщик. Он маленький и пузатый. Этот денщик совсем не злой и на речку ходит в голубых женских трусах. Когда он попадается нам на улице и мы никуда не спешим, то бежим за ним следом и кричим:

— Мадьяр-баба! Мадьяр-баба!

Он ругается, швыряет в нас камнями, но мы провожаем его до самой реки. Однажды мы бежали за ним и дразнили. Около почты наскочили неожиданно на жандарма. Я растерялся. Плетка свистнула в воздухе и так обожгла мне спину, что я присел. Жандарм стегнул меня еще раз, и тогда я метнулся прочь. Сейчас на спине два больших шрама. Они со временем должны исчезнуть.

Днем перед вылазкой за посылками решаем не ходить в лес. Нужно будет наведаться в школьный двор и проследить, нет ли каких изменений. Вчетвером забираемся в наш чулан.

— Яша Жареные Гвозди открыл магазин, — сообщает Козырь.

— Пусть... пускай, — говорит Лягва, — придет время — доберемся до него.

Витька шепчет:

— Когда пойдем — все из карманов выложим и кепки одевать не будем. А то потеряет кто-нибудь, и разузнают.

Витька рассказывает, что рано утром в тюрьму провели человек тридцать наших пленных. Вывесили приказ: в сад птицесовхоза запрещается ходить. Приехал помещик Оболенский, которому до революции принадлежал этот сад. В пригороде поймали двух человек. Кто они — неизвестно.

Мы подробно обсуждаем план своего набега и выходим на улицу.

День тянется очень долго. Побывали на базаре. Там даже Лягве не удалось ничего стащить у торговок. Понаблюдали из огорода за Лягвиным домом. Мы давно следим за ним. Тетка Лягвы уходит рано на базар и возвращается часов в двенадцать. Дядька появляется во дворе часов в девять-десять. Сонный бродит по двору, запрягает лошадь и уезжает. Он ездит по деревням, покупает всевозможные продукты, привозит их, а тетка перепродает. Возвращается дядька из поездок в разное время, и мы еще не решили, когда удобней поджечь дом. Ночью поджигать — они могут проснуться. Днем — заметят дым соседи. Если бы достать где-нибудь бензину или керосину, огонь разом охватил бы дом — и конец ему. Козырь предлагает поджечь с чердака. Принести на чердак соломы и поджечь. Как поступим — еще не знаем. Вообще, мы много мечтаем на эту тему: поджечь бы Кучеренко, Яшу Жареные Гвозди, лысого старика; застрелить Васюру, Жору...

Вечер застал нас в сарае. Здесь мы оставили майки, кепки. Выложили все из карманов. План наш таков: Козырь с пистолетом заляжет под самым крайним кустом в стороне от домика. Часовой не доходит до этого куста шагов пять. Если часовой заметит нас или ему взбредет в голову подойти к домику, он должен пройти как раз у самого куста. И тут уж Козырь никак не промахнется. Стрелять будет прямо в грудь. Я полезу в окошко. Лягва останется под окном и будет принимать от меня посылки. Витька забирает их у Лягвы и уносит в кусты. В случае если кого-нибудь поймают, говорить, что один был.

— Ребя, только не бояться, — говорит Лягва, — испугаешься — ничего не выйдет.

Расходимся по домам засветло и ложимся спать.

Под одеялом Лягва шепчет мне:

— Лучше, если б светлая ночь была, теней много. В них можно прятаться, и видно хорошо.

Мне кажется, что лучше бы луна не появлялась.

— Посмотрим, — говорю тихо.

...Мама и Дина дышат ровно — спят. Потихоньку вылезаем через окошко. Небо усыпано звездами. Скоро взойдет луна. Перебегаем улицу, Витьку и Козыря застаем на месте. Козырь сует нам с Лягвой по лепешке.

— Со смородиной. Мать сегодня пекла.

— Тихо?

— Тихо. Сегодня на часах опять рыжий.

Это, пожалуй, хорошо: рыжий солдат не доходит до домика шагов сорок. Смотрит обычно в землю, и кажется, что он постоянно думает о чем-то далеком.

Достаю пистолет из кармана.

— Держи, Козырь.

— Заряжен?

— Заряжен.

Взошла из-за леса луна. Она круглая и сегодня особенно яркая. Лицо Лягвы рядом с моим. Оно от света луны кажется желтым и худым. Губы у Лягвы крепко сжаты.

— Подождем, пока луна перекатится на ту сторону неба, — шепчет Лягва, — тень от дома ляжет сюда, и не видно будет, как полезем.

Ждем. Шаги часового стучат равнодушно и спокойно. Солдат высокий, а сейчас он еще выше. Наконец тень от крыши закрыла стену, переходит на землю. Зажмуриваю глаза, считаю шаги часового. Так время летит быстрей. Мне почему-то не страшно. Страх набегал днем. Сердце сжималось, когда пробирались сюда, а теперь я спокоен.

— Триста сорок шесть, — отсчитываю количество шагов солдата и боюсь, что смогу задремать.

— Пора, — Лягва толкает меня в бок.

Часовой повернулся к нам спиной. Мелькает тень Козыря, и он уже под кустом. Только бы не испугался и не промахнулся, если придется стрелять. Нет, он не промахнется. Перебегаем с Лягвой к стене. Витька молчит, значит, все в порядке. Шаги часового приближаются, сердце прыгает. На секунду шаги затихают и снова слышны — они удаляются. Лягва нагнулся, уперся руками в завалинку.

— Лезь, Борька.

Становлюсь Лягве на плечи, хватаюсь за переплет окна и просовываю голову. В домике пахнет чем-то вкусным. Просовываю плечи. Руки мои шарят в темноте. Спускаюсь ниже, головой вперед. Под правую руку попадает что-то твердое. Это ящик. Когда и левой рукой упираюсь в него, он шатается. Тело медленно сползает вниз. Вдруг ящик проваливается из-под рук, они ищут какой-нибудь опоры, но не находят. Я падаю. В глазах сверкает огонь. Больно. Вцепившись зубами в руку,, лежу на полу. Мне чудится, что шум я поднял страшный. Трогаю лоб рукой и размазываю по лицу что-то теплое и липкое — кровь. Часовой, конечно, уже бежит сюда. Жду пистолетного выстрела. Едва он хлопнет — сразу полезу обратно. Но выстрела нет. Почему Козырь не стреляет? Неужели испугался? Проходит как будто сто часов. В темно-синем квадратике окошка появляется голова Лягвы.

— Борька, ну чего ты? — шепчет он.

Вскочив на ноги, нащупываю под брезентом ящики. Значит, часовой не услышал. Значит, не услышал, повторяю я. Что такое? Как же взять ящик? Резать брезент, чем? А это что? Веревка. Может, здесь неприкрытые есть? Да, вот они. Этот большой. Какой-то длинный и тяжелый. Вот маленький. Он и легкий. Совсем легкий и перевязан шпагатом. Интересно, что в нем может быть? Подаю ящик в окно. Молодец Лягва: он моментально хватает ящик. Выстрела нет. Значит, все хорошо. Только бы не влипнуть; больше не полезем сюда... Опять тяжелый ящик. Маленький и тяжелый. Не пуль же туда наложили.

Выстрела нет. Рыжий солдат дурак. Интересно: сколько я подал посылок? Какие они все стали тяжелые. Зато наедимся. Скоро уйдем в лес. Под ногами что-то хрустит.

— Борька, Борька! Хватит! Слышишь?

Фух, какой тяжелый ящик попался. Оставляю его на месте, все равно не подниму его до окна. Что это Лягва шепчет?

— Борька, да вылезай же! И так гору наносил!

Секунду стою неподвижно. Надо вылезать. Пальцы цепляются за переплет, хочу подтянуться, но не могу. Как же быть? Голова кружится. А что, если сейчас упаду? Нет, надо выбираться. Сейчас подпрыгну. Вот так. Только бы ноги не поползли по стене. Какой я тяжелый стал! Голова и плечи на уровне окна. Теперь выберусь. Надо бы лезть вперед ногами. Выставляю ноги вперед. Падаю. Лягва подхватывает меня, коленки больно стукаются о завалинку.

Перебегаем светлую полосу. Трава мягкая и прохладная. Полежать бы подольше. Значит, не попались. Лицо Витьки у самых глаз. Оно не то улыбается, не то сильно испугано.

— Борька, а он и не заметил! Куда ж столько девать будем?

Козырь рядом.

До зари нужно перетаскать ящики за реку. Иначе с собаками найдут.

Расходимся по домам, когда начинает светать. Четырнадцать ящиков сложили за рекой в кустах. Собаки могут довести солдат только до берега и дальше не сунутся. Под окнами выкручиваем трусы. Забравшись под одеяло, я вытягиваюсь. Что-то хочу шепнуть Лягве, слова путаются. Засыпаю.

 

13

— Ребя, а это чего такое? — Лягва держит перед собой круглый розовый шар величиной с большой помидор. Живот у Лягвы раздут от печенья, шоколада, каких-то вкусных пирожков и еще чего-то вкусного, чего мы никогда не видели. Две посылки раскрыты. Козырь сломанным штыком отдирает фанерку в третьей. Витька держит в руках кольцо копченой колбасы и грызет ее.

— Ай вкусно! Ай как вкусно! — приговаривает он.

Забираю у Лягвы розовый шар, осматриваю. В одном месте замечаю кнопочку. Надавливаю на нее — половина шара отделяется. Внутри красная роза. Она не настоящая, а из материи. Под розой фотография совсем маленького мальчика, который улыбается. Маленькая записочка на немецком языке.

Захлопываю шарик и швыряю в реку. Туда уже выброшены разорванные на клочки письма, которые есть в каждой посылке. На траве лежит стопка шерстяных носков, рукавиц, носовые платки.

— Гляди-ка! — Козырь держит в руках бутылку с каким-то вином.

— Ну-ка, дай! — Лягва берет бутылку и раскупоривает.

— Они там думают — к фрицам попало, а все это у нас!

Козырь бросает ко мне на ноги охапку каких-то свертков с пряниками. Один тяжелый и больно бьет по щиколотке. Разворачиваю. Под материей в прозрачной желтой бумаге маленький пистолет.

Витька шепчет:

— Игрушечный?

— Ух ты!..

Отвожу курок. Видны маленькие желтенькие патроны.

— Настоящий!

В других свертках обнаруживаем патроны.

— Чей будет?

— Мой, — отвечаю твердо.

— Общий!

— Ну, пусть общий. А носить буду я. Вы носите большой.

В глубине рощи послышались голоса. Пустые ящики выбрасываем в реку. Часть продуктов рассовываем по карманам, часть зарываем в песок. Эту часть позже отправим в пещеру, где сложены остальные десять ящиков. Домой принесем каждый по кольцу колбасы и по две плитки шоколада. Сразу много нельзя нести: родители пристанут — где взяли? А так я скажу, что у Витьки немцы съехали и оставили. Витька скажет то же самое своей матери про нашего офицера. Перед уходом забираемся в воду и обмываем лица, измазанные шоколадом и вареньем. Лягва немного глотнул из бутылки, и его слегка покачивает.

— Ура! Ура! — кричит Козырь, выбегая на берег. Несемся по мели...

Перед нашим домом Лягва тянет меня за руку. Через соседний двор проходим к колодцу, присаживаемся в лопухах; около нашего крыльца столпились соседи. Они о чем-то тихо переговариваются. На веранде послышались шаги. В окне мелькнула серо-зеленая фуражка и рыжий чуб Васюры. Офицер вышел на крыльцо, отряхнул с рукава пыль и, не глядя на людей, шагает к калитке. Что могло случиться? Прячу в лопухах пистолет, шоколад. Из нижнего этажа вышли трое полицейских. Следом за ними Нижниха. Она что-то поясняет полицейским, удивленно разводит руками.

Подхожу к толпе.

— Борька, беги к нам! — это шепчет соседка. — Беги от греха, посиди у нас.

— Что такое, тетя Аня?

Выходит Васюра. Торопливо пробирается через толпу к воротам. Заметив меня, он останавливается.

— Ага, и ты появился... а ну, иди сюда. — Он облизывает нижнюю губу.

Отпрыгиваю и влетаю по ступенькам на веранду. В чулане дверь раскрыта. На полу валяются всякие железяки. Мама стоит в комнате у окна, сложив руки на груди. Дина рядом с ней. Постели наши разбросаны. Неужели посылки искали? Но как могли узнать?

— Мама, что они искали?

— Не знаю, Боря. — Лицо мамы оживляется, брови хмурятся.

Оглядываюсь. Хочу бежать к окну, но Васюра уже схватил за руку.

— Куда вы его? Куда вы его?! — кричит мама.

Я вырываюсь, падаю, Васюра волочит меня. Прицеливаюсь укусить зубами Васюру за пальцы. Он замечает это, дает пинка. На улице Лягва бредет следом за нами.

— Ну иди, иди и ты сюда! — приказывает Васюра.

Лягва исподлобья смотрит на него. Нагибается и поднимает кусок булыжника.

— Васюра, отпусти Борьку, — тихо и твердо просит он, — отпусти, Васюра, хуже будет.

— Брось камень! — говорит Васюра. Он оглядывается — боится, что Лягва ударит по затылку.

— Васюра, у меня родителей нет, мне нечего бояться, — продолжает Лягва, — отпусти Борьку.

— Плеток захотел? — спрашивает Васюра.

— Отпусти...

— Брось камень!

— Хуже будет...

— Беги к тетке!

— Гад! Предатель! Паскуда!.. — Лягва размахивается. Камень пролетает над моей головой. Лягва исчезает в калитке. Подходят Жора и полицейский.

— Ну-ка, отведите, — бросает им Васюра, — это Картавина сын, — а я тут одного проучу.

Когда в полиции меня впихивают за дверь маленькой комнаты, удивленно вскрикиваю:

— Козырь!

— Карта, и тебя схватили?

Рассказываем друг другу, как и кто схватил. Оказывается, у Козыревых тоже сделали обыск. Ничего, конечно, не нашли.

— Мать не забрали?

— Нет.

— И мою не тронули.

Кроме нас в комнате четверо мальчишек. Одного я знаю — это Колька Росинский. У него есть красивая сестра Аля, а сам он часто бывает на базаре, где, как и мы, ворует у торговок что-нибудь поесть. Еще один мальчишка— очень длинный и худой, его лицо мне знакомо. Но кто его родные — не знаю.

— За что ж это нас? — говорит Росинский.

Длинный говорит, это из-за отцов, будут допрашивать про них.

— Вчера под Стеблем мост железнодорожный взорвали. Кто-то мины подложил. И вот ищут коммунистов.

На душе делается легче. Сажусь на пол. Козырь толкает локтем в бок и садится рядом.

— Значит, не узнали.

— Не узнали.

Допрашивают по одному в большой пустой комнате, посередине которой стоит стол. За столом два немецких офицера. Один худой, с громадным носом и безгубый. Пока рассказываю выученную назубок историю исчезновения отца, второй офицер обходит вокруг меня и внимательно рассматривает. Вошел Васюра. Кладет перед безгубым лист исписанной бумаги. Прочитав, безгубый морщится:

— Одно и то же отвечают. — Оказывается, он чисто говорит по-русски.

Ходивший вокруг меня немец делает знак Васюре. Тот ведет меня не в ту комнату, где Козырь, а в другую. Здесь сидит на низеньком стульчике немец в белом халате. Пахнет больницей. Мягкие толстые пальца сжимают мои щеки, и рот раскрывается. У немца глаза за очками большие, выпуклые.

— Бур, бур, бур, — ворчит он, тыкая в рот мне блестящую ложечку. Осматривает голову. Заставляет снять трусы и просматривает меня спереди и сзади.

— Гут, гут! — хлопает ом меня по плечу. — Фамилен как?

Молчу.

— Картавин, — отвечает Васюра.

Немец ставит крестик в большой тетради.

Натянув трусы, пячусь к двери. Вот и дверь. Васюра листает блокнотик. Похоже, что он забыл про меня. В коридоре никого нет. У подъезда на лавочках сидят полицейские. Выскакиваю за дверь. Бегу. Завернул за угол, резко набираю скорость. Пробегая базаром, хватаю у торговки большое яблоко. Торговка визжит. У колодца приседаю в лопухах. Пистолет, шоколад и колбаса на месте.

— Где ты взял? — встречает мама меня, глядя на колбасу.

Захлебываясь, вру о том, как побежал из полиции к Витьке, как нашли в углу сверток и в нем вот это.

— Уехали и забыли, — говорю я весело, — мы с Витькой съели по шоколадине.

Мама спрашивает, что было в полиции.

— Ох Боря, надо бы тебя в деревню куда-нибудь...

Ночью заснуть не могу долго: Лягвы нету, и я жду его. Козыря, как и меня, допросили, осмотрели. Против его фамилии поставил очкастый немец тоже крестик. Зачем нас осматривали? Ладно, это не имеет значения. На днях мы убежим в лес. Но что с Лягвой? Может, Васюра его сильно избил? А может, со злости совсем пристукнул? Никто ж Лягву искать не будет. Кое-как засыпаю и, только начинает сниться какая-то гадость, вскакиваю на ноги. Мама торопливо одевает Дину.

— Вниз бежим, Боря, бежим вниз!

За окнами вспыхивает и гаснет яркий свет. Дом вздрагивает от взрывов.

Ту-ту-ту — стучат крупнокалиберные зенитные пулеметы; Сбегаем во двор. По улице мечутся мадьяры. Где-то в небе урчит самолет. По гулу понимаю — это самая обыкновенная «пряха» или «кукурузник». Со всех концов города несутся в небо вереницы трассирующих пуль.

— Боря, иди сюда! — зовет мама.

Задрав голову, стою неподвижно. Наш! Наш самолет! Ищу глазами то место, где должны меркнуть за его крыльями звезды, но не нахожу. Кажется, что самолет летает совсем низко. Вот он сейчас где-то над мостом. Разворачивается.

Та-та-та!

Ту-ту-ту!

Па-ах! Па-ах!

Небо изрезано цепочками несущихся вверх горящих пуль. Вот шум мотора затих. Неужели сбили? Неужели? Совсем, совсем близко надо мной что-то клокочет и хлопает. Разом взвывает мотор. Может, он садится? Около уборной вспыхивает костер огня и горячим воздухом бьет в лицо. С шипом проносятся осколки и стучат в степу. Кто-то пробегает мимо, толкает меня, и я падаю. Это сбежал вниз офицер. Вскакиваю, бегу па улицу. Там суматоха. Кто-то плачет, стонет. Приглядываюсь. Мадьярский солдат, подхватив ноги под коленями, катается по земле. Рядом другой солдат. Он стоит на коленях и молится. Вдоль улицы, прямо на дороге, вспыхивают костры. После взрывов слышно, как звенят стекла. Вспоминаю о маме. Нахожу ее.

— Мама, наш самолет, — шепчу ей. — Как они забегали!

— Лежи, лежи. Помолчи, — шепчет мама.

Разом стрельба прекращается. Самолет улетел. Какой-то дурак пускает несколько очередей светящихся пуль в воздух, и все затихает.

Утром я, Козырь и Витька бродим по улице. Воронки от бомб маленькие. Около углового дома воронка прямо у самого окна полуподвального этажа. Через проём видны пары, шинели. Там из-под обломков вытаскивают убитых. Мы переглядываемся. Но улыбнуться нельзя — могут заметить. Еще вчера, когда я лежал и думал о Лягве, казалось, что наши очень, очень далеко, а они вот. Вчера был здесь наш самолет.

— Сбить не смогли, — шепчет Витька, — а такую стрельбу подняли!

— Летчик настоящий сидел, — говорю я, — вот и не сбили. Он то быстрей, то медленней, то опускается ниже, то выше поднимается. В такого не попасть.

Представляю себе лицо этого летчика. Оно похоже на лицо бойца, оставшегося в погребе у казачки.

Рассказываю друзьям о Лягве.

— А в полицию, может, Васюра оттащил его? — спрашивает Витька.

— Нет. Мы там были долго. Васюра без Лягвы пришел.

Козырь предлагает проследить за Лягвиным домом.

— Отвел, может, Васюра его к тетке. Она же ходила в полицию — просила, чтоб поймали Лягву.

Поиски начинаем с Лягвиного дома. Пролежали в кустах за сараем час, а может, и больше, но никаких признаков присутствия Лягвы не обнаружили.

— Может, его увезли куда-нибудь?

— Зачем?

— А может, в деревню от нас. Они же знают, что мы просто так не бросим Лягву.

— Из деревни он бы уже прибежал.

Тетка Лягвина вынесла из дому большие корзины, покрытые марлей. Взяла коромысло, нацепила на концы коромысла корзины и ушла за калитку — понесла яблоки на базар. Потом вышел во двор черный дядька. Рубаха не убрана, ноги босые. Постояв, глядя на небо, дядька зевнул и скрылся в доме.

— У них погреб есть? — спрашиваю у Витьки.

— Нету. Был, но сейчас в нем стены обрушены.

Около сарая на телеге лежит мешок с чем-то. Козырь ползет вдоль стены сарая к телеге. Возвращается с мешком. В нем обнаруживаем пустые мешки и скорлупу от вареных яиц. Мешки нам пригодятся. Козырь говорит, что нужно узнать настоящую фамилию дядьки и место, где он жил раньше.

— Узнаем. Лягва-то, наверное, знает. — Витька уперся локтями в землю и задумчиво смотрит на окна.—

А что, если сейчас его пристрелить? — не поворачивая головы, предлагает он. — Зайдем — трах! И бежать.

— Днем нельзя. Соседи увидят, — говорю я.

— Ночью или рано утром... Смотри, — Козырь вытягивает шею.

Дядька вынес из дому какую-то миску. Приставляет к стене лестницу и лезет по ней к чердачному окну. Открыв его, дядька смотрит в темноту чердака, будто прислушивается. Он что-то говорит, но что — нельзя понять. Дядька боком протиснулся в окно и прикрыл за собой дверку. Тихо. Послышался крик: «Пусти! Пусти меня!» Это кричит Лягва. На чердаке завозились, что-то шлепнуло там. Показалась голова дядьки. Он запирает дверь на щеколду, вставляет в нее большой кованый гвоздь и слезает. Витька поджался так, что коленки у самого подбородка.

— На чердаке держат и бьют его. Лезем?

— Подождем.

Дядька запряг лошадь. Осматривает телегу, заглядывает под нее. Долго возится в сарае. Должно быть, ищет мешки. Наконец уезжает, что-то бурча себе под нос. Ждем немного. Витька бежит к калитке — нужно стоять на шухаре. Мы с Козырем лезем на чердак. Вытаскиваю из пробоя гвоздь и распахиваю дверцы.

— Лягва? Лягва!

Он появляется. Нижняя губа у него вспухла. На щеке размазана кровь. На лбу ссадина.

— Выбирайся!

Лягва торопливо закрывает за собой дверь. Спустившись на землю, он не спешит.

— Убежать успеем. Дядька в Грачевку уехал. А я им сейчас покажу... — у него на глазах выступают слезы.

Под ступенькой крыльца Лягва нашаривает ключ и отмыкает замок. Дом открыт. Из чулана вытаскиваем большую серую бутыль в плетеной корзине.

— Я им покажу, я им покажу, — шепчет Лягва.

Он весь дрожит. Бутыль полна керосину. Поливаем на пол, затем обливаем кровати, стол, шкаф. Когда в бутыли не остается ни капли, выбегаем во двор. Лягва вешает на двери замок, запирает его. Поджигаем скомканное полотенце, смоченное в керосине, бросаем через окно в комнату, закрываем створки и мчимся в огороды.

— Только б соседи попозже прибежали, — говорит, стуча зубами, Лягва.

Дым вначале потянулся из трубы прозрачной черной струйкой. Эта струйка сделалась толще, толще и наконец стала похожа на паровозный дым. На окнах загорелись занавески. Дым полез по крыльцу из-под двери.

— Теперь все, — говорю я.

Бежим к нам во двор и, забравшись на крышу, наблюдаем за пожаром. Толстые и длинные языки пламени время от времени как будто испуганно высовываются из окон, облизнут стену и пропадут. Но вот они смелеют, вместе с дымом вырываются на свободу, и даже крыши не видно. Сбежались люди. Немецкие солдаты, проходившие по другой стороне улицы, остановились, постояли и пошли своей дорогой. Потом рухнула крыша. Облако дыма будто от взрыва бомбы поднялось вверх.

— Все. Теперь все — не затушат, — шепчет Лягва. Он как зачарованный смотрит на свой дом, в котором родился, жил, в котором болела и умерла мать.

— Если отец где-нибудь живой, — продолжает он, не отводя глаз от горящего дома, — придет на нашу улицу, а дома мет...

Лягва чешет пятку, макушку, протирает глаза.

— А если б ночью подожгли — тетка бы не выбралась.

В лес уходим все четверо в один день. Каждый провел этот день дома. Только Лягва с утра отправился в лес. Я сбегал на речку и принес Дине шоколаду. В нем завелись муравьи. Обертка отсырела, и мне поверили, что нашел шоколад в роще под кустом. Несколько раз за день я садился перед Диной, смотрел на нее и начинал с ней разговаривать.

— Что бы ты хотела сейчас, Дина? — спрашиваю ее.

Она удивленно смотрит на меня.

— Ну что бы ты хотела? — продолжаю я. — Может, ты хочешь пирожных или варенья?

Ома качает головой.

— Мама плачет, Борька, а ты все бегаешь. Ты сиди дома, и она меньше будет плакать.

— А куда она сейчас пошла?

— Она пошла к Вере Александровне. Она почти каждый день к ней ходит.

Представляю себе, что поднимется дома, когда мама прочитает мою записку, которую оставлю на припечке. Ах, ну как сделать, чтобы мама не волновалась? На веранде, примостившись у подоконника, пишу письмо: «Мама, ты ушла к Вере Александровне, и я не могу прямо тебе сообщить то, что пишу сейчас на бумаге. Скоро немцы будут гонять нас в свою школу. Нас зачем-то осматривал немецкий доктор. Нас могут куда-нибудь увезти. Поэтому мы уходим в деревню к одному человеку, где будем в безопасности. Скажи Васюре, что мы пропали куда-то, что приходили какие-то полицейские и нас забрали. Ты даже поплачь в полиции, по не по-настоящему, а только для вида. Милая мама, ты дома не плачь и не беспокойся. Через несколько дней я дам о себе знать. Я очень люблю тебя и Дину. Записку кладу на припечке. Ты только ее не сожги. Вначале прочитай, а потом сожги».

Сворачиваю бумажку, и вскоре она лежит на припечке под ножкой таганка. Обхожу комнаты, заглядываю к офицеру. Его нет. На столе бутылки, стаканы. У стены несколько чемоданов. Хожу туда-сюда по комнатам. Дина чистит над тазом картошку и подозрительно поглядывает на меня. Она может догадаться. Ложусь на матрац.

— Голова что-то болит.

— А ты поспи, — советует сестра.

Что я делаю? Ведь Дина может увидеть записку! Да и мама может вернуться. Пора уходить. Спустившись во двор, не спеша прохожу к колодцу. В лопухах забираю пистолет, сую его в карман и вперевалку плетусь через огороды к реке...

Лягва, Козырь и Витька дожидаются меня у гребли. Пока проходим через рощу, лесом, солнце еще светит, но едва добираемся до пещеры — темнеет. Прежде всего поели колбасы. Когда совсем сделалось темно, загадали, кому идти стоять на часах. Выпадает Витьке. Он осматривает пистолет, зачем-то долго вытирает дуло штаниной. Сменять его буду я.

— Борька, — шепчет он, — когда ты меня сменишь?

— В двенадцать часов.

Тут же соображаю, что часов-то у нас нет. Забыли. И не подумали о них.

— Как спать захочешь очень, приходи за мной,— говорю я.

— У нас три будильника, — говорит Козырь. — И как я не вспомнил о них! Без часов плохо.

Витька говорит, что, может быть, ночью будет холодно, и одевает пиджачок. При этом глаза его косятся на круглое и серое отверстие входа.

— Ребя, там кто-то стоит,— наконец шепчет он.

— Эх ты, испугался! — Козырь лезет из пещеры.

Вынимаю свой пистолет и тоже лезу. В овраге тихо.

Поднявшись по склону оврага, прислушиваемся.

— Никого нет...

— На всякий случай забирайся на дуб и сиди на ветке, — советую я, — вот на нижней ветке. Чуть что — беги в пещеру.

Витька карабкается на толстую ветку, садится свесив ноги.

— Ну, идите.

Хоть мы и подстелили под себя курточки, фуфайки и укрылись одеялами, лежать твердо и холодно. Хочется огня. Лягва предлагает разжечь небольшой костер. Притаскиваем с ним сухую ветку, которую я заметил днем у входа. Вход закрываем чем попало. Сухие тонкие палочки загораются сразу. Они весело потрескивают, и нам делается веселее. Садимся около костерка.

— Сразу б надо было развести, — говорит Козырь.

— И никто не увидит даже в бинокль.

— Съедим чего-нибудь.

— Завтра же вылазку сделаем.

— Сначала пронаблюдаем.

— Может, на дороге кого из них подстережем.

— Если б один он был.

— Мадьяры ездят за дровами. И в Никитовку ездят за мясом и яблоками.

— Ты чего написал матери?

— Написал, что ухожу в лес.

— А я — в деревню. Напрасно — что в лес...

Я начинаю думать про отца. Козырь тоже, должно быть, думает про своего отца. Лягва жует колбасу, крутит головой, разглядывая стены и прислушиваясь. Мне кажется, что у него уши шевелятся, как у собаки. Неожиданно я чихаю. Тотчас чихает Козырь и трет глаза.

Синего дыму набралась целая пещера. Ложимся и дышим над самым полом. Дым постепенно настигает нас, и дышать нечем.

— Трубу мы не сделали, — замечает Лягва.

Никто ему не отвечает. Молчим. Терпеть нет мочи. В носу режет, в горле режет. Мы кашляем. Голова начинает кружиться.

— Надо потушить костер.

— Давайте.

Лягва становится на колени, спускает трусы. Ветки шипят. Разбираем вход и вылезаем на воздух. Отдышавшись, выгоняем дым из пещеры. Он не выходит, и в конце концов ложимся, укутавшись в одеяла, под открытым небом. Здесь, пожалуй, теплее, чем в пещере.

Мне немного страшновато. Почему так — не знаю. Раньше, когда мы сюда прибегали ненадолго и когда оставались дотемна, мне не было страшно. Наоборот, казалось, что безопаснее этого места нет. А сейчас жутко. Кто-то постоянно шевелится в кустах. Вон там, где растет дикая яблоня. Вспоминается, как на базаре рыжий бородатый старик, продававший крупные помидоры, говорил, что война перегнала откуда-то в наши леса диких кабанов. Кабан наскочил в лесу около деревни на бабу, которая шла с сенокоса, сбил ее с ног и потоптал. Потом еще говорили там же на базаре, что появились дикие козы и кто-то видел медведя. Рука сама лезет в карман, пальцы сжимают пистолетик. Запихиваю руку с ним за пазуху. Если медведь нападет, нужно не растеряться — стрелять в упор. А куда в кабана стрелять? Где у него сердце?

— Борька? — голос Лягвы.

— Чего?

— Ты спишь?

— Нет.

— Пистолет заряжен у тебя?

— Заряжен.

— Вроде кто-то ходит, — говорит Козырь.

На затылке у меня зашевелились волосы. Спине холодно. Сажусь и, выставив вперед пистолет, держу его двумя руками. Совсем рядом, выше пещеры, трещат кусты и слышны шаги. Кто-то смело продирается через терновник. Нет, там, выше, растет орешник. Что-то падает тяжело на землю. Слышно сопение, и вроде кто-то откашлялся.

— Где ты, Вася? — хрипит настоящий человеческий голос.

— Сюда, сюда, Матвей, — отвечает еще голос.

Шаги удаляются. Тихо.

Мне не хочется показать, что испугался, и я говорю:

— Интересно, кто бы это мог быть?

— Может, партизаны?

— А может, бандиты или полицейские с немцами?

Прижимаемся друг к другу. Снова укладываемся.

Только начинаю дремать, как подползает Витька. Он ложится рядом.

— Борька, пойдем вдвоем посидим, а потом я уйду, — шепчет он,— там страшно. Кто-то прополз подо мной... Много ползли.

Чувствую телом, Витька весь дрожит. Если б он не дрожал, я бы согласился стоять вдвоём, но сейчас хочу показать, что мне не страшно.

— Ладно, Витька, ты ложись, а я пойду... Надо привыкать...

Забравшись на дуб, думаю о том, что на ветке сидеть не так опасно, как на земле, и начинаю считать до тысячи. Где-то далеко-далеко прокатился гром. Гроза это или взрывы? Вверху на ветках что-то затрепыхалось. Должно быть, птица. Наверное, горлица. А может, кукушка. Но что это постоянно шевелится и тонко-тонко попискивает вокруг меня? Должно быть, кузнечики, букашки. Может, змеи или земляные жабы? Они по ночам ловят комаров. Змеи в наших лесах по деревьям не лазают. Это в джунглях, жарких странах они ползают по веткам, а у нас — по земле. Медянки лежат, свернувшись в несколько колечек, на пеньках или прямо на дорожках. Они любят светлые места. А вот черные змеи — эти водятся там, где густая трава, где кучи хвороста. Они любят сырость. В заброшенном саду около первого оврага много змей. Как они тогда нас не покусали? Я шел первым. И прямо из-под ног в разные стороны будто поплыли в траве, изгибаясь, черные толстые полосы. Я тогда закричал не своим голосом, бросился бежать, натолкнулся на Лягву, и мы оба чуть не упали. А от нас в обе стороны ползли толстые змеи. Что было бы, если б мы упали? Одна змея подняла острую плоскую голову, и я видел, как у нее дрожит высунутый двойной язычок. Лягва говорит, что это жало. Когда змея укусит, место, в которое она укусила, распухает. Нужно как можно скорее высосать яд и бежать в больницу... Сейчас больниц нету. Значит, надо долго сосать. До скольких я досчитал? До трехсот? Ладно, начну сначала. Раз, два, три, четыре... Может, это партизаны проходили. Скорей всего, они. Немцы побоятся ночью ходить здесь, даже и с полицейскими... А Васюру надо убить. И Яшу Жареные Гвозди поймать бы. Но он дальше своего магазина не ходит. Интересно: зачем он стал предателем? Может, он захотел сделаться буржуем? Так он не долго побудет им. И Кучеренко предатель, а Валерка не предатель. Предателями могут быть только взрослые. Надо быть взрослым, чтобы стать предателем, а Валерка еще мальчишка. Его отец, наверное, колотит. И мы его отколотим, он обманул нас, не пришел тогда. Заставим тащить штук сорок колов... Что сейчас мама делает? Она, конечно, прочитала мою записку... Ах, мама, миленькая, как я тебя люблю. Ты, пожалуйста, не плачь обо мне. Не нужно плакать. Дня через три я ночью прилезу через окошко. Или нет, завтра я брошу в комнату записочку тебе. Напишу, что я жив и здоров. И еще я брошу несколько плиток шоколада. Только вы сразу же съешьте его, а обертку выбросьте в уборную... Когда придут наши войска, мы с отцом вернемся домой. Я его найду все равно. Завтра или послезавтра отправимся в разведку к Поповским болотам... Интересно, в какой стороне брянские леса. И почему они брянские? .. Что это там шевелится? Нет, это просто ветерок шевелит веткой. Главное, не нужно думать, что вот там кто-то есть. Там нет никого. И дремать не надо. Ну а что, если я увижу сейчас кого-нибудь, что же буду делать? Что я должен делать? Бежать к пещере? Да, нужно потихоньку бежать к ребятам и будить их. Мы сможем спрятаться, а врасплох нас не застанут... Сейчас бы заснуть рядом с мамой. Дина спит, конечно. Нет, спать нельзя: можно свалиться на землю... Козырь и Лягва спят. И Витька, наверное, заснул... Интересно: будет ли мама против того, чтобы Лягва стал моим братом? Конечно, она его не рожала, но это не так и важно. Бабушка говорила как-то, что рожать очень тяжело. Но откуда она это знает? Жениха-то так и не дождалась... Почему самолет наш больше не прилетает? Может, в другом месте бомбят... Прилетело б сто самолетов. Нет, двести. И летчики знали бы, где живут немцы, а где мирные люди... Кажется, светает? Да, уже посветлело. Ой, овраг весь наполнен туманом. Он похож на дым от сырых веток. И над рекой туман. Интересно: тот кавалерист, который ночью подъехал к нам у реки, перебрался через Дон? Пожалуй, что перебрался. Конечно, он умеет плавать, и ему ничего не стоило переплыть реку... Что-то холодно стало. И ветерок дует. Пора будить Козыря...

Спрыгиваю на землю, ныряю в овраг. Козырь, Лягва и Витька лежат скорчившись, прижавшись друг к другу. Все укрыты с головой, и похоже, что это не люди спят, а просто лежит одеяло, а под ним сложено что-то неживое. Приподняв краешек одеяла, нахожу черные волосы Козыря и дергаю его за ухо.

— Козырь, Козырь, вставай!

Он трется щекой о Витькину руку, держащую пистолет под мышкой, и ни звука. Может, сейчас и не стоит будить? В такое время никто здесь не пойдет. Только нужно показать, что я всю ночь не спал, иначе не поверят. Трясу Козыря за плечо, он в испуге таращит на меня глаза. Говорю, что, пожалуй, сейчас можно спать всем. Он не понимает меня. Садится, по-сумасшедшему оглядывается по сторонам, будто его укололи иголкой.

— Борька, ты чего здесь? .. Где мы?

Смотрю на него молча.

Козырь сводит брови, они взлетают высоко на лоб.

— Фух ты! — вздыхает он. — Напугался. Мне снилось,

что мать будит меня завтракать.

— Спи, — говорю я, — до утра спи, и я лягу.

— Ты не спал?

— Нет.

Ложусь под одеяло рядом с Лягвой, прижимаюсь к нему. Потихоньку натягиваю на себя одеяло, чтобы хватило подоткнуть под бок, подтыкаю и, чувствуя ухом и щекой теплое дыхание Лягвы, закрываю глаза.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Время то быстро пробегает, то тянется медленно. И когда оно тянется медленно — очень плохо на душе.

Живем мы в пещере, трубу нам не удалось устроить, и костер больше не разводим. Проснувшись, слушаем: не ходит ли кто поблизости? Убираем от входа колючие ветки терновника, выползаем на воздух и опять затаив дыхание слушаем. За все дни, сколько мы прожили в лесу, по утрам ничего не случается поблизости, и потому часовых не выставляем в это время. Дежурим так: с вечера стоят на часах двое с пистолетами и ночью двое. Мне чаще всего выпадает стоять на часах с Лягвой. Мы объявили Козырю и Витьке, что мы теперь братья, и, когда загадываем, кто с кем пойдет дежурить, и выпадает Лягве и Витьке или мне с Козырем, просто меняемся. Первые минуты дежурства проводим порознь: Лягва на той стороне оврага, я на этой. Лягве наскучит одному — он и приползает ко мне. Усядемся на ветке и ведем разговор. Сначала я ему рассказывал про Курск, про наш дом. Рассказывал про Таню. Конечно, не все говорил о ней. Не рассказывал я, что целовал Таню и что мы друг друга любим. Лягва терпеть не может девчонок. Он говорит, что с ними водиться не стоит: они страшные ябеды.

— Сестра же твоя все расскажет матери, если что узнает? — наступает он, когда я пытаюсь защищать девчонок.

— Расскажет. Но ей можно все и не говорить. Если девчонки так устроены, что им сидеть дома, пусть себе сидят. Мы живем по-своему, они по-своему. Они даже драться не умеют.

— Они умеют только целоваться и обниматься, — говорит Лягва, — а потом они, как вырастают, плачут и рожают детей, чтобы потом на них кричать и колотить их.

— Меня мать не колотила, а отец стегал.

Лягва вздыхает:

— А у меня наоборот: отец никогда меня не трогал. Всегда носил конфет и баловался со мной. Если что обещал, покупал. А мать била. Потом, как отца не стало, она из дому меня выпроваживала. Как придет к ней мужик, так меня и прогоняет. Она у меня мужиков любила, а меня нет...

Лягва рассказывает, как он хотел пойти в милицию и сказать, что его колотит мать. До революции родители имели право бить своих детей, теперь это запрещено. Он ни разу не ходил с жалобой. Мать могли посадить в тюрьму. Лягве было ее жалко.

— И потом, знаешь, Борька, — медленно продолжает он,— иногда отколотит меня, сама усядется на кровать и плачет. Тихо плачет, а потом как заревет!..

— Твой отец коммунистом был?

— Не знаю.

— Мой коммунист... Ты, Лягва, только об этом сейчас нигде не говори. Он же теперь и твоим отцом будет.

Я Лягве рассказал, что отец не пропал и что он где-то здесь. Должно быть, у партизан.

— А если он не захочет?

— Чего не захочет?

— Чтоб я был твоим братом. Мать-то твоя ничего! Вон сколько я прожил у вас, она ни разу меня не оделила, когда ели. Значит, она ничего не скажет.

— Что ты, Лягва! Вот посмотришь, как хорошо будет!

— А водку он пьет?

— Нет. Водку не пьет.

— И пьяным не бывает?

— Я ни разу не видел его пьяным.

Лягва прицеливается в темноту пистолетом, щелкает языком и, зевнув, говорит:

— Пьяные мужики лучше, чем непьяные. Что ни попроси— дадут, если есть. А трезвые — они хмурые, и никак не понять, чего они хотят.

Над городом взлетает ракета. Она вырисовывает в темноте громадный рыболовный крючок и рассыпается. Это у городского парка немецкие часовые освещают берег реки, саму реку и луг за ней. Они боятся неожиданного нападения партизан.

Разговор о родителях заставляет почему-то вспомнить вечера довоенные, когда у нас бывали гости. Было тепло и на столе полно всякой еды.

— Лягва, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь?— спрашиваю я.

— Я стану летчиком или танкистом. А ты?

Я точно не решил, кем стану.

— Не знаю, Лягва. Понимаешь, разные у меня желания. Если нас не убьют и мы дождемся наших, привяжемся к шоферам. Сразу же танкистом не сделаешься. Поездим на машинах.

Несколько ракет летят почти горизонтально. Одна падает на землю, и отсюда видно, как она подпрыгнула и рассыпалась. Лягва смотрит на город и молчит. Мне кажется, что с того самого дня, как мы поселились в лесу, Лягва переменился. Он стал более молчалив. Да и все мы переменились.

У самой реки, где сосны, сверкают огоньки и доносятся выстрелы — это расстреливают наших людей. Немцы виселиц не строят и расстреливают по ночам. Мы еще как-то подползали и смотрели, как расстреливают. Военных в этот раз не было. Были одни гражданские. Были женщины и маленькие дети. На другой день на базаре Лягва узнал, что расстреливали евреев. В нашем районе тюрьма только у нас в городе. И потому привозят коммунистов, евреев и пленных к нам. Когда я думаю о расстрелянных, просто не знаю, что и делать.

— Если бы не предатели, немцы ничего бы не сделали! Они не нашли бы ни одного партизана! — говорю Лягве. — Эх, Васюру бы поймать!

О немцах мы не говорим между собой. То, что они убивают людей, нас не удивляет. Мы принимаем это как обязательное. Они захотят — и весь город сожгут, а жителей убьют. Что им стоит? Они же захватчики и фашисты, А когда мы говорим об убийствах, то вспоминаем предателей. Если бы сделаться невидимкой, я бы в первую очередь уничтожил всех до одного предателей.

....В лес мы удрали вовремя. На второй день, когда Козырь и Витька пошли к Поповским болотам разыскивать партизан, а мы с Лягвой отправились в город, мы навестили Клавдию Ильиничну. Едва мы показались па пороге, она сунула на припечек кастрюлю, которую держала в руках, и замахала, чтоб мы скрылись. Потом Клавдия Ильинична прибежала к нам в огород.

— Где Витя? — спросила она.

— Его нет здесь. Он в деревне, — сказал я.

— Уходите, уходите и вы, ребятки, — запричитала она.

Оказалось, что в городе объявили вербовку взрослых людей в Германию. А также собирают мальчишек от десяти до четырнадцати лет. Их тоже куда-то отправляют. В объявлении написано: кто не желает ехать, пусть не едет. Но полицейские грозят расстрелом и тюрьмой. Витькиной сестре Зое пригрозили: если она не напишет заявления, ее посадят за решетку. Клавдия Ильинична плакала, сквозь слезы спрашивала про Витьку. Хотела вынести нам вареной картошки, но мы отказались.

— Домой, Боря, сейчас не ходи, — предупредила меня Клавдия Ильинична, — мать твоя прибегала сюда узнавать о тебе, говорит, что Васюра по нескольку раз в день является к вам и следит все время. Ему, вишь ли, задание дано от немцев: доставить пятнадцать мальчиков. Бегите обратно в деревню! Господи, у кого хоть живете? В какой деревне?

Мы соврали, что живем в деревне за Грачевкой у деда Лягвы.

— Клавдия Ильинична, вы сходите к нам и скажите маме, что видели меня, и Козыревой скажите, — попросил я.

Она пообещала.

От Клавдии Ильиничны отправились огородами па базар. Знакомых мальчашек не встретили и побежали к саду Валерки Кучеренко. Он в белых штанишках и в белой матроске бродил между яблонями, густо обсыпанными яблоками, с опаской оглядывался в конец сада, где разобран забор. Перед уходом в лес Лягва встретил Валерку на улице и сказал, чтобы он стащил дома как можно больше соли для нас. Соли нигде нет. На базаре изредка продают ее по сто рублей за стакан. В переводе на немецкие марки — это десять марок, немцы платят за наших десять рублей одну маленькую марку. А где взять марок?

Лягва выходит из-за кустов и молча стоит. Заметив Лягву, Валерка машет рукой — мол, присядь, спрячься. Сам бежит к нам.

— Вот здесь, — шепчет он, — вот в крапиве пять пачек. Только скорей уносите, у нас немцы и помещик Оболенский!

Это для нас новость, и никак не страшная. Мы специально останемся, чтобы посмотреть на живого помещика. Просматриваем соль. Пачки новенькие и большие. Лягва взвешивает рукой одну: килограмма два будет!

Садовая калитка открылась, и в сад прошли две женщины, немецкий офицер и мужчина в коричневом костюме. Валерка побежал к ним навстречу. Одна из женщин— мать Валерки. Вторую мы ни разу не видели на улицах. Волосы у нее гладко стянуты на затылке. Клетчатое платье такое, что плечи и руки совсем голые. Отползаем от дорожки подальше и затихаем.

Все четверо проходят мимо нас. Человек в штатском говорит о чем-то по-немецки с офицером.

Садовая калитка снова открывается. Появляется сам Кучеренко.

— Господа! Господа! Полина, приглашай гостей к столу.

Его широкие брюки почти рядом с нами. Валеркина мать прошлась вдоль забора и, заложив руки за спину, остановилась совсем близко от нас. В правой туфле у нее застряли травинки. Что делать, если она сделает шаг сюда? Просто побежим, и все.

Запахло дымом сигарет. Валеркина мать прошла мимо, шурша травой и подолом длинного платья из скользкой материи.

Все двинулись к дому.

— Вот тот и есть помещик, — шепчет Лягва, кивая на штатского в коричневом костюме.

— Он совсем не толстый, — говорю я.

— Давай пальнем разок? — предлагает Лягва.

И мы оба, зная, что не стрельнем, представляем, что бы случилось.

— Тетки бы в штаны наложили!

— Айда отсюда.

Соли пять пачек. У немцев в посылках почему-то все несоленое. Картошку есть без соли тоже невкусно, и одну пачку решаем взять себе. Остальные передадим Клавдии Ильиничне. Она отнесет и к нам домой, и Козыревой.

....Возвратились мы в пещеру, когда солнце опускалось к далеким макушкам леса. Козыря и Витьки нет. Они появляются в сумерках. Витька с ног до головы в грязи. Рубашка порвана. Стянув ее, он садится и осматривает трусы.

— Нигде не порвались. На коряге висел — и не порвались.

Козырь тоже грязный, и на большом пальце ноги у него кровь. Когда бежал, обо что-то зацепился и сорвал кожу. Присев у ручейка, Козырь притрусил рану песком и, вздохнув, вытянулся на траве.

Оказывается, они вошли по лесу вдоль дороги, чтобы не заблудиться. До пятого оврага шли быстро, места знакомые. Но дальше пятого оврага мы никогда не ходили. Там они двигались медленнее, внимательно прислушиваясь ко всяким шорохам и приглядываясь, нет ли каких следов. Шагали долго. Попались им стада коров и коз. Местность всюду была истоптана коровьими копытами, и потому, если б и проходили здесь партизаны, все равно их следов не заметить. Да и вряд ли партизаны ходят у самой опушки. Поэтому Козырь и Витька свернули глубже в лес. В полукилометре от опушки лес поредел. Между стволами можно смотреть далеко. Витька предложил бежать бегом, и они побежали по высоким, редким зарослям папоротника. Лес постепенно становился гуще, гуще, вокруг делалось темней. Они услышали гавканье собаки и покрались на ее голос. Вскоре увидели домик, крытый соломой. Вокруг домика плетень. Никого не видно. Понаблюдав, пробрались во двор. На крыльце лежала рыжая собака со щенками. Собака не залаяла, а даже помахала хвостом. Дверь закрыта. Козырь заглянул в окно.

— Вам что здесь нужно? — раздался женский голос.

Позади стояла худенькая чернобровая девушка. С тяпкой в руках и босая.

— Вы откуда? — Она опустила тяпку и внимательно посмотрела на обоих.

— Мы из Нечаевки,— протянул Витька, — вы не видели, тетушка, белую телушку?

— А где Нечаевка?

— Там, — Витька махнул рукой за спину.

— Отбилась вчера, с утра ищем. Может, вы видели?

— Нет, я не видела.

Девушка продолжала смотреть подозрительно.

— Ну, пойдем еще поищем, Витька, — сказал Козырь. Он испугался, очень уж внимательно девушка смотрела на его карман.

Они опять шли долго. Забрели в такие места, где повсюду одни коряги и заросли колючего терновника. Неожиданно лес оборвался, и они выскочили на опушку. Впереди луг, дальше заросли камыша. На лугу никого нет, но, когда лезли через камыш, разглядели множество следов от босых ног и обутых. По колено в грязи добрались до воды и там присели. Совсем рядом слышались голоса, захлюпала вода. Четыре грязных и оборванных человека тащили за веревки что-то похожее на большой, длинный ящик. У первых на груди немецкие автоматы.

— Партизаны, — шепнул Козырь.

— Покажемся? — спросил Витька.

В это время навстречу людям из камыша вышел настоящий немец, только без сапог и без каски. Витька прошептал, что нужно бежать. Козырь сунул руку в карман на всякий случай, и они поползли обратно. Через луг пробежали бегом. И только очутились в лесу, как перед ними появляются из-за деревьев двое, один в настоящей немецкой форме.

— А ну, стой! — приказывает он. — Вы чего там лазили?

Козырь прыгает за дерево и бежит что есть духу. Витьку хватают и начинают допрос. Он врет про телушку.

— Зачем в болото лазили?

— Там следы, и мы думали, что, может, она полезла и завязла.

— Что вы там видели?

— Ничего мы не увидели.

— А чего ж вы бежали?

— Страшно стало.

— Откуда вы?

— Из Нечаевки.

Оба спрашивающих переглянулись.

— А ты чей?

Витька понимает, что попался. Говорит:

— Мы живем у тети Дуни. Мы из другой деревни, которая далеко. Она сгорела, а мы шли и остановились в Нечаевке.

Витьке еще задают вопросы. Он врет. И чем больше врет, тем лица страшных людей делаются суровее. Наконец один говорит другому:

— Отведи-ка его к Денисову, что-то он путает. Из Нечаевки сюда никакая корова не полезет через речку.

Одетый в немецкую форму берет Витьку за шиворот и ведет в лес. Витька думает: упасть и закричать? Вырываться?

А немец говорит по-русски:

— Ты только смотри мне, не убегай. Знаешь, что это такое? — и стучит пальцем по автомату.

Витька только покосился и молчит.

— Как побежишь — сразу пристрелю.

Витька выдавливает из себя слезы. Если отскочить за дерево и побежать, может, и не попадет, думает он. Вдруг конвоир отпускает Витькин воротник и нагибается за грибом. Витька прыгает за дерево и мчится.

— Стой! Стой! — хрипит за ним голос. — Остановись, пацан, пристрелю!

Но Витька бежит сломя голову, виляет за дерево, потом за другое. Местность пошла под гору, и он летит как пуля. В ушах ветер свистит, по лицу хлещут ветки. Со всего размаху Витька влетает в какую-то лужу, она глубокая. Проваливается в грязную воду с головой, выныривает и плывет. За лужей поляна, кусты, дальше лес. У большого пня Витька падает. Из-за стука сердца и шума в голове ему не слышно: гонятся за ним или нет. Полежав, он вскакивает и опять бежит. На дороге встречает Козыря. Козырь сидит на земле и облизывает языком рану на большом пальце ноги.

Чтобы к ночи попасть в пещеру, они шли обратно не лесом, а прямо по дороге.

— Что же они тащили по воде? — интересуюсь я, когда рассказ окончен.

— Не знаю... Может, боеприпасы...

Лягва рассказывает о нашей вылазке в город. И мы устраиваемся спать.

— Что ж, Зойка поедет в Германию? — спрашивает Витька.

Он последнее время часто разговаривает вслух сам с собой. Иногда просто шепчет что-то, а иногда вслух думает. Лежит в пещере, глаза раскрыты и смотрят в потолок.

— Сейчас все, наверное, на земле ложатся спать, — слышится его шепот, — и все ночью делаются глухими и слепыми, пока не проснутся. Не спят одни часовые... Ребя, ночью, когда спишь, сердце тоже останавливается?

— Наверное, останавливается. Оно же не может все время не отдыхать.

Витька похлопает ресницами и предложит:

— Ребя, съедим чего-нибудь?

— Спи, Витька.

Витька полежит немного и лезет к посылкам. Достает печенье, колбасу. Сидит ест и что-то бурчит. На ночь мы надеваем шерстяные чулки, свитера — это из посылок. На заре холодно, а когда одет — ничего. Посылки мы пораскрывали. Одежду сложили отдельно, продукты отдельно. Бутылки с вином закопали в землю — неизвестно зачем. Вино, кроме Лягвы, никто не пьет, потому что оно невкусное, какое-то горькое. Одна бутылка стоит в пещере. Поев, Витька приложится к горлышку, хлебнет и сразу выплевывает. Он говорит, что, если набрать в рот вина, а потом выплюнуть, во рту делается хорошо.

Бывают такие дни, что мы далеко от пещеры не ходим. Проберемся к дороге, лежим за кустами и наблюдаем. Мы ждем, что вот-вот появится в одиночку солдат. Но они по одному не ходят. То человек пять-шесть пройдет мимо, то на телегах проедут. Телеги у немцев с большими колесами и бортами. Лошади тоже большие. Они коричневого цвета, с длинными шеями и маленькими головами. Немец, сидящий на передке, вечно дремлет, зажав между ног винтовку или положив ее на колени. Второй лежит на телеге на мешках и крутит головой по сторонам. Однажды мы чуть не попались: решили захватить телегу. С утра она проехала из города, и на ней сидели два солдата. Мы знали, что они едут или в Никитовку, или в деревню по соседству с Никитовной. Решили ждать их возвращения и напасть. Витька и Лягва должны были заговорить с солдатами, а мы с Козырем подкрасться с другой стороны и пристрелить их. Место нападения выбрали за поворотом дороги, и это чуть-чуть нас не погубило. Немцы возвращались после обеда. На телеге лежали горой мешки, и оба солдата сидели на передке, курили и о чем-то беседовали. Около ракитового куста Витька и Лягва сидели на камне и смотрели на дорогу. Завидев немцев, Витька вскочил, хотел было бежать, потом подошел к телеге и, хныкая, попросил хлеба.

Один немец протянул ему сигарету, второй что-то спросил. Мы с Козырем уже подползли к дороге и вытащили пистолеты, как из-за поворота выехала подвода с солдатами. У меня даже пальцы свело. Стоило им немножко позже выехать — и мы бы попались...

 

2

Неожиданно у пас появляется пятый товарищ. Он очень странный и ни на кого из нас не похож. Знакомимся с ним в один из тех дней, когда никуда не пошли далеко. Только сбегали искупались и лежим в кустах у дороги. Прилетел большой зеленый кузнечик и падает передо мной в траву. Прихлопываю его ладонью.

— Смотрите! Смотрите! — шепчет Лягва.

Слева от нас идет по обочине маленький человечек, ростом с меня, даже меньше. На голове у него картуз. Из-под картуза вылезают желтые волосы. Они длинные и закрывают уши. Одет человечек в длинную куртку, подпоясанную веревочкой. На ногах у него маленькие лапти, а на плече палка с котомкой.

Мы переглядываемся.

— Старичок какой-то...

— Это карлик.

— Допросим его, ребя!

Человечек поравнялся с нами.

— Стой! Ни с места! — Козырь выбегает первым.

Окружаем незнакомца. Вижу маленькое, как у Витьки, личико. Только оно все в морщинках, худенькое, и кажется, что кожа на нем очень тоненькая. Из-под белых широких бровей быстро осматривают нас голубые глазки.

— Кто такой?

— Куда идешь?

Путешественник молчит.

— Пойдем с нами! — приказывает Козырь и вытаскивает пистолет. Я делаю то же. Глазки незнакомца забегали. Он что-то бормочет и садится на землю.

— Ишь ты! Ишь ты! — ворчит Лягва. — Ну, вставай!

Подхватываем пленника под руки и тащим в лес. Он молча нацеливается ухватить белыми острыми зубками Лягву за руку.

— Но, но! — Козырь тычет дулом пистолета. — Смотри, а то так укушу, что забудешь все на свете.

В лесу кладем пленника на землю и стоим, не зная, что дальше делать. Нужно, конечно, вести себя так (мысленно мы это много раз себе представляли), будто захватили фашиста и допрашиваем его. Но у немца мы бы спросили, сколько у них в армии танков, пушек, самолетов. А что у этого спрашивать?

— Отвечай всю правду, — требует наконец Козырь,— как твоя фамилия, как звать, где ты живешь и зачем бродишь по этой местности?

— Это, наверное, предатель, — замечает Витька, опускаясь на колени. — Ну, отвечай!

Пленник садится, берет котомку, развязывает ее.

— Не шевелись! Обыскать его! — командует Козырь, вспомнив, что прежде всего пленных и предателей обыскивают.

В сумке находим полбуханки круглого хлеба, несколько луковиц, огурцы, соль в тряпочке и в большой медной кружке вареные картофелины. В карманах обнаруживаем складной ножик, кисет с махоркой, кремень, кресало, фитиль в пустой гильзе и несколько тонких пачек папиросной бумаги. Пока мы потрошили сумку, пленник следил за нашими руками. Меня удивляет, что ни в глазах, ни на лице у него нет ни капли испуга. Изредка он только морщит тонкий нос, и кажется, вот-вот заплачет. И все его предметы, и вид его так действуют на нас, что делается жалко карлика.

— Почему ты молчишь? — спрашиваю я.

Он взглянул на меня и уставился на свою опустевшую котомку.

У нас окончательно пропадает охота допрашивать пленника, как фашиста.

— Ты мальчик или старичок? — спрашивает Витька.

Ответа нет. Может, он немой?

— Покажи язык.

Между тонких бесцветных губ мелькает красный язычок и пропадает.

— Тебя как звать?

Пленник вместо ответа берет хлеб, отрезает ломоть, придавливает мякиш на хлебине узкой грязной ладошкой, чтоб не сыпались крошки, и кусает хлеб. Прожевав, он чистит луковицу и, потолкав ее в соль, грызет.

Я обхожу вокруг него и опять присаживаюсь.

— Ты умеешь разговаривать? — спрашивает с нетерпением Козырь.

— А вы что со мной хотите сделать? — быстро произносит пленник. Голос хоть и хрипловатый, но все-таки мальчишеский, не стариковский.

— Смотря кто ты есть. Если ты не предатель, мы тебя не тронем. Откуда ты идешь?

— Я жил в деревне Горлицыно.

— А куда идешь?

— К тетке.

— А как звать?

— Дмитрий.

— А фамилия?

— Воробьев.

— А родители где?

— Они сгорели.

— Как сгорели?

— В хате мать сгорела. И дед сгорел... — молчание, вздох, — и брат меньший сгорел... У нас вся деревня сгорела зимой.

Это самая длинная фраза пленника. Дальше следуют вопросы и короткие ответы:

— Немцы попадались по дороге?

— Попадались.

— Долго шел?

— Долго.

— Сколько?

Широкие брови сходятся. Лоб покрывается множеством тонких морщинок.

— Зимой шел и вот сейчас иду.

— А куда?

— К тетке.

— А где живет?

— Не знаю.

— Ну, а где же ты ее найдешь?

— В деревне.

— В какой?

— В какой-нибудь... По дороге много деревень. В какой-нибудь она и живет. У нее в хате пол дощатый и амбар на выносе за дорогой.

Пистолеты мы давно сунули в карманы и лежим на животах, подперев головы руками, разглядываем пропыленные лапти, онучи, серое лицо, заношенный стариковский картуз. Пленник отвечает моментально, почти не задумываясь, и вопросы сыплются один за другим. Вскоре прошлое пленника нам вполне ясно. Когда загорелась хата, он спал у своей бабки по соседству. Как сгорели родные — не видел. Потом и бабкина хата сгорела от снаряда. Он еле-еле выбрался из-под обломков и побежал по дороге. Вся деревня сгорела. В соседнем хуторе его одели, с месяц он жил у одной женщины. У этой женщины кончился хлеб, и Дмитрий отправился собирать милостыню. Первое время на ночь просился в хаты, и его пускали. Но в одной хате его поколотила хозяйка. У нее куда-то исчезли сапоги. Хозяйка набросилась на Дмитрия и требовала, чтобы он вернул ей сапоги. Дмитрий сказал, что видел их под лавкой и брать не брал. Хозяйка отколотила его и держала три дня и три ночи в кладовой, надеясь, что он сознается. Дмитрий на самом деле не трогал сапог и, конечно, не мог сказать, где они. Не добившись ничего, хозяйка на прощание обругала его, оттаскала за волосы и выгнала. С тех пор он в хаты не просился ночевать. Спал по сараям, ригам, в стогах сена. А к хатам подходил только за милостыней. Первое время по ночам он сильно замерзал, потом потеплело. И сейчас ему ночью уже не холодно. В последние дни Дмитрий днем нигде не останавливается, до холодов мечтает разыскать тетку. Она у него хорошая. Дмитрий, когда был маленьким, ездил к ней с матерью на праздник. Тетка кормила его пирогами, подарила новые штаны, рубашку. И у тетки большой сад, в котором она разрешала ему рвать что угодно.

Расспросив пленника, мы молчим.

— Не найти тебе тетку, — говорит Козырь, — деревень много. Так просто не найдешь.

— Да и деревня ее, может, сгорела... — говорит Лягва. Отходит в сторону и зовет нас. Он предлагает принять Дмитрия в отряд.

— С нами он не. пропадет, а так куда ему идти? — говорит Лягва. — Клятву даст, и все.

Мне тоже жалко Дмитрия. Решаем принять.

Тем временем пленник собрал свои пожитки и, свернув цигарку, прикуривает от фитиля.

Витька садится рядом с ним, рассказывает, кто мы такие, где сейчас живем и чем занимаемся.

— Хочешь с нами остаться? Мы тебя примем в отряд. Только чтобы клятву выполнял. Изменникам — расстрел.

— А где вы спите в лесу? — интересуется новичок.

— Это покажем. Хочешь или нет? Вон у Лягвы тоже нет никого из родителей.

— А наганы у вас игрушечные?

Показываем ему оружие и патроны.

У Дмитрия глаза делаются большими. Он просит у Козыря пистолет, оглядывает его.

— Вот это да! С ним в лесу и не страшно!

Уходим в лес. Лягва и Козырь знакомят Дмитрия с клятвой и заставляют повторить ее. Новичок сразу запоминает ее и повторяет без запинки...

Очутившись в пещере, Дмитрий оглядел стены, потолок.

— Смак. Здесь и зимой можно жить!

Угощаем его шоколадом, конфетами. Рассказываем, как и где добыли все это. Услышав про склад посылок, Дмитрий настораживается:

— А там еще есть?

— Есть. Там полно!

Лягва предложил вина. Дмитрий прямо из бутылки отпивает несколько глотков, совсем не морщится, наоборот, довольный, утирает ладонью губы.

— Хорошая вещь. Самогон — тот противный.

От вина у него розовеют щеки. Он развязывает веревку и снимает куртку. Меня передергивает: на груди Дмитрия у самой шеи серое пятно вшей. Я знаю, вши такие, что, стоит завестись одной, и потом от них не избавиться. Выползаем на воздух и заставляем Дмитрия раз-

деться. Берем мыло, нож и отправляемся на реку. Всю одежду сжигаем на костре. Волосы обрезаем ножом. Когда Дмитрий вымылся, одеваем его в трофейную одежду: в шелковые зеленые трусы и майку. Серая рубашка ему велика, обрезаем рукава, подол... Остаток дня знакомим Дмитрия с тропинками. Учим обращаться с пистолетом. За ужином мы все выпили вина и заснули с туго набитыми животами.

Ночью просыпаюсь от какого-то шороха. У входа в пещеру кто-то возится. Слышны шаги, мелькнул и пропал огонек. Не дыша, сжимаю в руке пистолет и ногой толкаю Лягву.

— Тссс! Тише, — шепчу Лягве на ухо, когда он поднимает голову.

Лягва моментально отряхивается от сна и будит остальных. Вспоминаю, что часового забыли поставить сегодня. Ветки, которыми загорожен вход, зашевелились.

— Здесь... Вот здесь, — доносится шепот.

Продирающийся тихо ругается, — наверное, уколол палец. За спиной тихонько щелкает. Это Козырь взвел курок. Тот, кто лезет, должен разобрать ветки и отодвинуть большой камень. Через ветки и щели между камнем и стеной пробиваются слабые лучи и пропадают — это зажигают спички.

— Как камень отодвинет — так стреляй, — шепчет Козырь.

Я и сам это знаю. Почти каждый вечер, когда ложились спать, фантазия рисовала лезущего к нам врага. Раз сто я поднимал пистолет, представлял, как камень отодвинется, появится голова Васюры или какого-нибудь полицейского. Но то все было игрой. Теперь лезет настоящий, живой враг. Если нас сцапают, найдут посылки, найдут оружие. Приведут в город и, конечно, узнают, чьи мы. Что будет с мамой? Нужно стрелять. В нас попасть трудно. Могут убить только гранатой. Гранатой пусть убивают — тогда и не узнают, кто мы такие... Вот уже откидывают ветки. Сколько их? Один или много? Слышно дыхание. Сейчас камень должен опрокинуться, только бы не промахнуться.

— Давай вместе, — шепчу Козырю.

Соображаю, что от вспышки могу ослепнуть на секунду, закрываю глаза и нажимаю курок. Сразу у самого уха гремит еще выстрел. Кто-то визжит. Слышен топот ног. Возня. Где-то глубоко под нами глухо охает эхо. Тишина. В той стороне, где дорога, прогремели выстрелы. В моем пистолете курок сам взводится. У Козыря нет. Он взводит его и дышит мне в плечо. Ни единого шороха. Но выползать опасно. Враги так просто не убегут. Они оправятся от испуга и вернутся. Неужели мы не попали?

Забиваемся в самый конец пещеры и лежим до рассвета. Постепенно светлеет. Никого не видим. Козырь ползет к выходу. Я не отстаю от него. Высунув головы наружу, осматриваемся. На тропинке, вьющейся под кустами терновника, следы каблуков. На ветке висит клочок серой материи. Прислушиваемся, ползем дальше. За каждым бугорком, камнем, кустом чудятся глаза врага. Но доползаем до ручья — никого нет...

Заваливаем вход камнями и ныряем в кусты: теперь мы со стороны будем наблюдать. Конечно, враги вернутся. Их, должно быть, было мало. Позовут подкрепление и нападут. Рассаживаемся на ветках деревьев.

— А где же Дмитрий? — говорю я.

Удивленно оглядываемся. Наконец замечаю у ручья согнувшуюся фигурку новичка. Он что-то ищет на песке.

— Митька, беги сюда! — зовет Лягва.

Дмитрий юркает в кусты, быстро взбегает по склону оврага и ловко, как обезьяна, влезает на дерево.

— Ну что там?

Он молча оглядывает нас.

— Тут были не взрослые люди.

— А кто же?

— Мальчишки. Следы маленькие. Это мальчишки были. А больших следов нет ни одного.

 

3

Земля в этом месте мягкая. Лопата входит в нее свободно. Выбрасываю через плечо подряд несколько лопат земли, утираю пот со лба и оглядываюсь. Яма мне по плечо. Козырь, Лягва, Витька и Дмитрий заглядывают в яму.

— Пожалуй, хватит? — спрашиваю я.

— Хватит, — бросает Витька.

Подчищаю дно и выбираюсь наверх. В пяти шагах от вырытой ямы лежит, завернутый в две трофейные рубашки, мальчишка, который в полиции сказал нам, что кто-то взорвал железнодорожный мост. Его зовут Генька Остапенко. Мать его до немцев работала в магазине продавцом, сестра продавала воду около кинотеатра. Отец сейчас где-то на фронте. А Генька лежит мертвый, закутан в рубашки и перевязан шпагатом, которым были перевязаны немецкие посылки. Лягва и Козырь берутся за шпагат у головы Геньки, я и Витька поднимаем труп за ноги. Подносим к могиле. Дмитрий прыгает в нее и принимает тело на руки. Лягва и Козырь опускаются на колени и осторожно опускают мертвого.

Яма вырыта как раз по росту, и макушка убитого чиркает по стенке. Приносим заготовленные ветки, прикрываем ими труп и засыпаем могилу землей. Все это делаем молча, медленно. Когда могила засыпана и над ней вырос маленький холмик, бросаю лопату в кусты. Мне хочется убежать куда-то. Убежать, убежать и убежать. Разговаривать не хочется, и видеть никого не хочется. Вспоминаю, что как раз на этом месте еще до немцев мы играли в войну. Играло мальчишек пятнадцать. Среди них был и Генька. Он еще тогда кричал на Козыря, что увидел его первым, а Козырь не хотел падать и говорил, что Генька не мог его первым увидеть. Теперь Генька похоронен здесь же...

В тот день, после страшной ночи, мы просидели на деревьях до полудня, и никто не показался. Потом мы перетащили вещи в другую пещеру, выше на горе. Там ручья нет, но мы все-таки решили перебраться. Пообедав, отправились по одному в город. Было воскресенье. Народу на базаре полно, и мы не очень боялись. Сошлись вместе и ходили, прислушиваясь к разговорам.

— Карта! — кто-то окликнул меня.

Это был Колька Росинский. Он сидел под забором около будки, где прежде работал сапожник. Мы подошли и присели на землю. У Росини пазуха набита спелыми яблоками. Он угостил нас и спросил:

— Ребя, вы не встречали Геньку Остапенко?

— Нет, — покачали мы головами.

Росиня вздохнул, потер глаза и еще раз вздохнул:

— Он пропал...

— Забрали? — спросил я.

— Нет, не забрали... В лесу пропал. Вчера с вечера они с Крысой собирались убежать в пещеры. Меня звали, я не пошел. Они ушли. Крыса вернулся сегодня днем, а Геньки нету. Мать его прибегала к нам, потом в полицию бегала — нигде нет его...

У меня закрылись глаза, а когда открылись, я оглядел товарищей.

— А в какую пещеру они собирались? — спросил Козырь.

— А в ту, которая в Никитином овраге... Я был у Крысы сегодня. — Росиня замолчал и посмотрел на нас. — Только матери его ничего не говорите. Крыса сказал, что они ночью попали в лесу в две засады и в них стреляли... Сначала их пропустили к пещере и прямо из пещеры стреляли. Они бросились бежать и около дороги наскочили еще на засаду. Крыса слышал, как Генька закричал, обогнал его и пропал в кустах. Куда побежал Генька — он так и не знает.

— Полиция! — проговорил Росиня быстро и вскочил.

От управы шагали Васюра и полицейские. Мы перелезли через забор и, не сговариваясь, побежали к дому Крысы. Нам он рассказал всю правду. Рассказал, как собирались, как вечером ушли в лес. Хотели в первую пещеру забраться, но там оказалась вода, и они решили уйти в Никитин овраг. Ночью добрались до оврага. Первым полез в пещеру он, Крыса. В пещере кто-то сидел и выстрелил в них. Крыса закричал с испугу, и они побежали. На дороге увидели солдат. Крыса свернул сразу в кусты. Сверкнул огонь, грянул выстрел. Генька взвизгнул и бежал совсем рядом, но отстал. Крыса бежал до тех пор, пока не очутился у речки. Долго ждал Геньку — и не дождался.

Мы ничего не сказали Крысе и ушли. Часа три бродили по лесу, кричали: «Тенька! Тенька!» Никто не отзывался. Потом Дмитрий нашел Теньку по следам. Тенька сидел за дорогой, забившись под куст терновника, обхватив руками плечо. Рубашка на нем была порвана, и вся правая половина тела залита кровью.

— Генька! Генька! — зашептали мы.

Но он был мертв...

Ах, если б можно было возвратить прошлое! Ведь мне хотелось тогда ночью пойти в город. И Лягва про это говорил. Мы не сидели б в пещере, и Генька бы с Крысой залезли туда, и ничего бы не случилось. Почему так получается?.. А врагам мы отомстим за Геньку. Обязательно отомстим... Матери Генькиной ничего сейчас не скажем. Она может сойти с ума от горя. Мы дали клятву молчать. Генька мне часто снится. И всегда он кричит: «Не надо убивать! Не надо! Борька, спасите меня!» — «Где ты?! Где ты?! — кричу я. — Генька! Мы за тебя отомстим!»

Мне давно не снились убитые и разорванные, которых я видел. А теперь снова снятся. Являются и утопленники, и безногие лошади с разбитыми головами. Но чаще всего снится распухшая человеческая голова с синим лицом, с громадными потрескавшимися губами, к которым присосались черные пиявки. Глаза у этой головы огромные. Они сердито вращаются, и чей-то голос кричит: «Ага! Ага-а! Мерзавец, попался!» Во сне я катаюсь но земле, охаю и, если проснусь, вскакиваю, хочу бежать, но сил нет, и я падаю...

Я заболел и сейчас не знаю, где нахожусь. Часто вокруг меня никого нет из ребят, и в воздухе так темно, что боюсь подняться, чтобы не свалиться в пропасть. Эта пропасть вот здесь, у самых ног. Стоит немного просунуться вперед — и я полечу в нее. Чтобы во сне не свалиться, отползаю чуть-чуть, — далеко ползти не пускает стена. Я прижимаюсь к ней, скребу ее ногтями, они скользят по камню, и тогда стараюсь зубами грызть стену. Но зубы тоже скользят. Лицо становится мокрым от слюны, выступающей изо рта белой пеной. Кто-то чем-то мягким утирает мне щеки, шею. На миг появятся Лягва или Витька. Я с удивлением смотрю на них, улыбаюсь. Но вместо Витькиного лица вдруг возникает передо мной распухшая голова. «Не я! Не я!» — рвется из меня крик. В лицо ударяет чем-то холодным, во рту появляется что-то вкусное. Я глотаю и глотаю до тех пор, пока это вкусное не делается противным. Тогда я кручу головой и стараюсь выплюнуть все, что глотал.

Бывают моменты, когда вдруг вижу себя сидящим около ручья. Ребят никого нет, пещера пуста. Вокруг тихо. Совсем близко поет горлица. Где-то кукует кукушка. Ручей шелестит камешками. Думаю, что это снится сон, думаю о том, чтобы как можно дольше не проснуться, и сижу, боясь двинуться. Наверху оврага листья дубков и тополей слабо шевелятся, а здесь они спокойны, как и на кустах терновника. Рядом с собой обнаруживаю кучку больших спелых яблок. Перекладываю их в ручей, они увеличиваются в размерах, и под прозрачной холодной водой красные бока яблок делаются еще красней. Жую сочные яблоки, и жую не спеша, опять же чтобы не проснуться. Всегда, если во сне начинаешь кричать или бежать, обязательно проснешься. А если проснусь, опять вокруг меня будет война, немцы и будет страшно. Интересно, где сейчас Лягва, Козырь, Витька? И Дмитрий с ними стал уходить. Он такой шустрый и ловкий, что просто удивительно. И он ничего не боится. Плохо только, что он крестится. Да, я видел, как он крестился. Ложась спать, он становится на колени и быстро-быстро крестится, а губы его при этом что-то шепчут.

— Ты веришь в бога? — спросил я его однажды.

— Бог есть, — сказал он мне, — у меня есть бог. Если б не он, я бы давно сгорел или умер бы с голода. А я не умер и зимой не замерз, потому что молился.

И Дмитрий рассказывал про бога, про ведьм. У них в деревне водились ведьмы. Одна жила прямо в хате. Днем работала, как и все, а ночью сдаивала коров. Ведьму пытались поймать — и так и не поймали. У Дмитрия она тоже сдаивала корову. Однажды дед его, мать и соседка решили подкараулить ведьму. Ровно в полночь вышли из хаты и подкрались к хлеву. Притихнув, они ясно услышали, как кто-то сосет вымя у коровы и чмокает губами. Но когда вскочили в хлев, никого не увидели, а в темном углу под крышей зашумело и завыло страшно. Дед потом говорил, что они забыли крест наложить, тогда бы ведьма не исчезла. Вообще Дмитрий знает много страшных историй. Он так рассказывает, что во время рассказа веришь ему всегда...

Сколько прошло дней, как мы в лесу? Должно быть, очень много. А что, если съесть чего-нибудь? Не проснусь ли от этого? Живот вой как подвело, и ребра торчат. Только воды пить не буду. От нее мне очень худо. В ручье вода белая, а когда выпьешь, обратно выливается зеленой и горькой... Полететь бы сейчас на небо. С высоты увидел бы отца и спустился к нему. Он бы обрадовался... Сейчас поднимусь, помашу руками и, может, полечу. Нужно только встать: на бугорок и разогнаться. Вон до того бугорка добегу, оттолкнусь и полечу. Прежде же летал во сие... Вот так. Только угадать, чтобы оттолкнуться е левой ноги, с правой я не сильно отталкиваюсь. Трава скользит перед глазами, отталкиваюсь с левой ноги и взмахиваю руками. Но они не опираются о воздух. Хочу еще раз взмахнуть и грохаюсь на землю. Во рту больно. Из носа течет кровь. В груди больно. Хочу подняться, хочу осмотреться, глаза не раскрываются. Голова слабо кружится. По шее ползет что-то теплое. Боль постепенно затихает, раскидываю руки и успокаиваюсь...

Прошло, наверно, еще сто дней, когда я снова открываю глаза. Лежу в пещере. Друзья сидят напротив и разговаривают.

— Она сбежит. Вот, посмотрите — Зойка сбежит но дороге, — говорит Витька. — Если б не мать, она бы и на вокзале не появилась.

— Борькина мать спрашивает: «Как Боря, Петя?» Я говорю: «Ничего, тетя Катя, он с дедом рыбу пошел сегодня ловить».

— Двенадцать вагонов насажали людей!

— А один вагон был с мальчишками. Их привезли откуда-то.

Разговор переходит в шепот.

Витька и Лягва что-то сердятся на Козыря.

— Так не делают друзья! — шипит Витька. — Я всегда все рассказываю, а ты молчишь. Будешь тянуть десять колов!

— Хоть и командир, а будешь! — вставляет Лягва,

— Я не про наши дела врал! Отец сказал, чтоб я молчал, я и не говорил. А если соврал, что его убило, так никому из нас от этого плохо не было.

Оказывается, Лягва столкнулся на базаре нос к носу с отцом Козыря. Тот не узнал Лягву, обошел его и что-то сказал торговке. Торговка насыпала ему в сумку яблок. Лягва бросился за Козырем, но когда вернулся с ним к тому месту — отца уже не было.

Заговорил о чем-то Дмитрий. Говорит он тихо, и мне ничего не разобрать. Нужно б приподняться, и я пробую поднять голову: она делается тяжелой, будто в нее насыпали пуль. Дмитрий кончает рассказывать. Все молчат.

— Ну, давай по-тарабарски разговаривать, — предлагает Лягва.

По-тарабарски разговаривать очень интересно. И, привыкнув к такому разговору, между собой можно говорить о чем угодно, не боясь, что подслушают. Дмитрий умеет говорить по-тарабарски очень быстро и всякое слово. Он так же быстро говорит «по-обратному». Где он этому научился — неизвестно.

— Про завтра будем говорить или о сегодняшнем? — спрашивает Дмитрий.

— О сегодняшнем. Вначале о сегодняшнем, потом о завтрашнем.

— Мыл-мыр-ры сел-се-ре-гал-го-ро-дняллара был-быры-лиллири нал-на-ра балбаза-ре-лле-ре.

Дмитрий произносит эти звуки медленно и, замолчав, осматривает всех.

— Ну, что я сказал? — спрашивает он.

— Повтори еще, — просит Витька.

Дмитрий повторяет уже быстрей.

— Мы сегодня были на базаре, — переводит Козырь.

— Верно. А сейчас что скажу: залзара-втраллара полпоро-йделде-рем в гол-горололород для-ляря тол-торо-голгоро чтол-торо был-быри улурузналлорать где-ллере жилжиривелверет Яляря-шалшара жаржарарен-ные гволгвороздилдири... Ну?

Лягва быстро переводит:

— Завтра пойдем в город для того, чтобы узнать, где живет Яша Жареные Гвозди.

Дмитрий кивает.

Тренируются на тарабарском языке долго. Затем переход на «обратный» язык. На обратном языке разговаривать проще, но его могут быстро понять. Вся суть в том, что конец слова ставится на место начала, а начало в конце.

— Втра-за идем-по чкунаре? — говорит Витька.

— Идем-по, — соглашается Козырь.

Это Витька спросил: «Завтра пойдем на речку?» Козырь ответил: «Пойдем».

Постепенно фигурки друзей начинают расплываться, серый туман закрывает их. Голова моя откидывается назад. Опять темнота. Это я опять засыпаю...

Просыпаюсь под кустом терновника. Вечереет. Лежу животом на расстеленном одеяле шагах в пяти от входа в пещеру. Вход закрыт кучей веток. У самой головы кусок колбасы, вареные картофелины и яблоки. Хочется поесть. Кусаю колбасу и сразу отдергиваю ее ото рта: больно зубам. Трогаю их— они качаются. Кладу голову на руки и оглядываюсь. На земле валяются маленькие желтые листики терновника. На ветках кустов черносиние ягоды величиной с ноготь большого пальца. Ягод много. Если сорвать несколько ягод и раскусить во рту? От такой мысли один глаз у меня закрывается, лицо дергается и сладковатая слюна наполняет рот: ягоды терновника очень кислые.

Скоро осень. Уже осень. Я всегда чувствовал ее раньше, чем все говорили, что она пришла. И даже когда листья еще не падали с деревьев, я уже чувствовал приближение осени. Рано утром, сидя на крыльце нашего дома, я обнаруживал, что на земле вокруг крыльца сделалось спокойней: нет букашек, там и тут тянутся откуда-то залетевшие паутинки в мелких-мелких капельках росы. Чувствовал, что из сада тянет не мягкой, веселой свежестью, а сухим холодком, от которого тело покрывается гусиными пупырышками. Пахло из сада спелыми яблоками, еще запах этих яблок доносился из сарая. Над головой чистое голубое небо казалось холодным; нежными, но холодными были лучи солнца, только-только выглянувшего из-за сарая, и холодными, печальными казались цветы на клумбах, забрызганные сверкающей росой. И мне становилось всегда грустно немножко. Поскорей уходил в комнату, забирался в постель под одеяло и, сладко жмурясь, старался заснуть снова.

Сейчас я припоминаю все это, трусь щекой о руку, другой рукой хочу натянуть на голову одеяло и вдруг замираю. Что-то тяжелое упало в овраге и покатилось. Неожиданно перед глазами появляются сапоги. Поднять голову боюсь. Это человек. Он сопит надо мной, громко дышит. В стороне зашелестели ветки и послышалось:

— Где ты, Степан?

— Здесь. Иди сюда! — раздается над моей головой грубый голос.

Один сапог делает шаг ко мне. Широкие носки отворачиваются влево. Появляются еще сапоги. Около них приклад винтовки.

— Кажется, это Никитин овраг, — говорит грубый голос.

— Отсюда далеко еще?

— Километров двадцать... А смотри, городок как на ладони виден, а?

— Батарею б гаубиц сюда... Держи.

Чиркнула спичка и, не погаснув, падает около моей руки. Потихоньку задираю подбородок кверху и жмурюсь. Надо мной немецкий китель с белыми железным» пуговицами, черный автомат и немецкая каска. Это полицейские. Камнем промелькнула какая-то птичка. Опускаю голову. Теперь только не шевелиться. Пистолета у меня нет — его, конечно, забрал Витька. Может, ребята подоспеют и выручат?

— Прошлый раз я здесь проходил ночью, — произносит над моей головой спокойно грубый голос, — тогда мы немножко сбились с дороги. Теперь-то не собьемся.

— Нужно как можно быстрей добраться...

— Да. А то этого гада не успеем прихлопнуть. Постой-ка. Смотри...

Ветки надо мной раздвигаются.

— Пацан лежит.

— Живой?

— Посмотрим...

Один из стоявших присаживается. Чувствую запах махорки и водки. Шершавые пальцы скользят по шее и задерживаются на груди.

— Живой... Эй, хлопец! Хлопец! — пальцы трясут мою голову. — Слышишь? Пацан!

Ну конечно, это свои люди! Это партизаны! Так обращаться могут только свои. Сейчас подниму голову и скажу, кто я такой. Но почему она не поднимается? И снова в ней стучат молоточки. Меня переворачивают на спину. Мелькают ветки кустов. Между ними голубые кусочки неба. Надо мною склоняется бритое лицо с черными глазами.

— Ну-ну, отвечай... слышишь, хлопец?

Хочу кивнуть, что слышу, и кажется, киваю и улыбаюсь.

— Дай-ка воды, — говорит голос.

Между зубов просовывают горлышко. Теплая и пахнущая чем-то неприятная вода заполняет рот, течет по шее.

— Ну глотай, глотай же!

Кручу головой, хочу сказать, что пить не желаю, что от воды станет мне плохо. Но вода лезет в горло, и я глотаю ее.

— Вот так, вот так, — повторяет голос у самого уха.

Отворачиваюсь от неприятного горлышка, вздыхаю, и тут же проглоченная вода зеленой горькой струей выливается обратно. Говорю, что я сбежал от немцев, и теряю сознание... Теперь снится сон, что я плыву по реке. Плыву в хорошей, недырявой лодке. Река спокойная, очень широкая, и берегов не видно. Я только слегка-слегка гребу веслами, а лодка плывет быстро. Порой глубина уменьшается, и слышно, как по дну лодки и по бортам чиркают камешки и коряги. А вот прямо из воды растут ивы. Ветки их опустились к самой воде. Изредка листья касаются моего лица. Одна веточка стегнула по щеке. «Осторожней, осторожней», — слышится чей-то голос. Оглядываюсь по сторонам, никого не вижу и, думая, что это тоже мне снится, оставляю в уключинах весла и вытягиваюсь на дне лодки...

 

4

Я у партизан. Я раньше думал, что они не так живут. Думал, партизаны понастроили блиндажей, нарыли окопов. Сами обвешаны гранатами, расположились в одном месте, в центре которого находится штаб. Вокруг штаба опять окопы, пулеметы, и, чтобы пройти к командиру, нужно раз двадцать сказать пароль и показывать документы. На самом деле все не так. Правда, землянки есть, но их очень мало — восемь штук. Никаких окопов, блиндажей нет. В стороне от землянок, под тремя толстыми ветвистыми дубами, устроены обыкновенные летние печки, какие в городе встречаешь почти в каждом дворе. Над печками сделаны из жердей навесы. Когда печка топится ночью, дым собирается облаком под навесом и постепенно уползает в небо. Навесы нужны для того, чтобы с самолетов не увидели огня...

В тот день, когда меня нашли около пещеры двое неизвестных, они прямо на одеяле меня и несли. Сколько несли, не помню. Помню, я очнулся раз, показалось, будто меня подкинули вверх. Это один из моих провожатых взял меня на спину и зашагал прямо по воде через какие-то заросли. Что-то кольнуло в животе, и я вскрикнул.

— Ты только молчи, молчи! — сказал мне тот, кто нес. — Скоро придем, и тебя доктор осмотрит.

Хлюпала вода. Изредка позади зажигался на мгновение фонарик, светил под ноги и снова потухал. В воздухе было прохладно, а шея у человека, который меня нес, пахла дымом и потом. Не знаю, сколько мы пробирались по воде. Только помню, что в темноте я увидел деревья совсем близко и землю.

— Вон там сухо, — прошептал я.

— Помолчи, помолчи, — ответили мне.

Я приложил щеку к теплой шее несшего меня человека и забылся. А когда раскрыл глаза и поднял голову, мы были у партизан. Я лежал на сухом сене. Дымились печки, вокруг них сидели люди. У самой ближней печки сидели человек восемь. Кто-то потихоньку играл на гитаре. Потом играющий за-пел, и я понял, что это женщина.

Она пела:

 

Я живу близ Охотского моря,

Где кончается Дальний Восток.

Я живу без нужды и без горя,

Строю новый стране городок.

 

Лица женщины я не видел, она сидела ко мне спиной. Голова ее была покрыта черным платком. Да и лиц прочих людей я не мог различить. Когда кто-нибудь вставал и, присев на корточки, раскрывал на короткое время дверцу, чтобы подложить дров, лица освещались слабо, поблескивало оружие. Лица казались мне большими и костлявыми. Мотив песни был грустный и плавный, и все молча слушали.

Женщина продолжала:

 

Чудный сад рассажу над Кубанью,

В том саду будет петь соловей.

Под душистою веткой сирени

Целовать тебя буду нежней.

 

Слабый ветерок подул на меня и принес запах дыма и чего-то вкусного, чего я давно не ел. Это варился борщ. У одной из печек поднялся с земли человек. Он о чем-то поговорил с соседом и пошагал в мою сторону. Остановившись рядом, он наклонился и, увидев, что я не сплю, сказал:

— Ага! Уже мы сидим? Это хорошо. Как чувствуете себя?

— Я у партизан? — сказал я.

— О! Да ты догадливый парень! — воскликнул он.— Ну-ка, мы проверим температуру. Ты хоть фамилию свою знаешь? — проговорил он нехотя, и холодный градусник вполз мне под мышку.

— Знаю.

— Какая же она?

— А вам зачем? — насторожился я.

— Ну вот видишь... С матерью пришел в лес, она тебя оставила на одеяле... — Он закряхтел, полез в карман и достал кисет.

— С какой матерью? — сказал я. — Я не с матерью убежал в лес...

— Ас кем же?

Я вздохнул и ничего не ответил.

— Ну вот видишь, — продолжал этот человек, — вчера весь день ничего не говорил. Сегодня весь день молчал, и опять слова от тебя не добьешься.

— А сколько я здесь?

— Два дня.

— Вы доктор?

— Доктор.

Спросил я — доктор или нет — и сам не знаю зачем. Просто так. Я подумал о Лягве и об остальных ребятах. Что они делают? Наверное, ищут меня. Доктор посидел, посмотрел градусник и, проговорив: «Ну, как хочешь— можешь молчать еще сутки», ушел к печке. А женщина пела другую песню. Более грустную, и голос ее казался грубым и хрипловатым:

 

Не для меня придет весна,

Не для меня дуб разовьется,

И сердце радостно забьется

Не у меня, не у меня...

 

Окончив петь, женщина передала соседу гитару. Поднялась, заглянула в большую кастрюлю, и сразу к ней потянулись руки с котелками. Доктор и мне принес вкусного борща в крышке от котелка.

— Пусть остынет, — сказал он сердито, — а то язык сваришь. У тебя язык-то есть?

— Моя фамилия Картавин, — сказал я. — Зовут Борисом. Мать у меня в городе, отец в партизанах, — на глазах у меня выступили слезы, — и мы у предателей дом подожгли.

Доктор нагнулся. Я близко увидел острую бородку, маленькие стеклышки очков. Нос у доктора маленький, уши торчат по сторонам. Он внимательно посмотрел мне в лицо и торопливо ушел.

После ужина партизаны разбились на небольшие группы. Слышалось отовсюду:

— Крылов!

— Я!

— Веди на пятую!

— Дудников, на шестую!

— Васильев!

— Я!

— Все готовы?

— Готовы!

На первую!

Группами по четыре-пять человек партизаны разошлись, и стало тихо. Я закрыл глаза и уснул. Просыпаюсь от голоса:

— Вот он, молчальник. Кажется, решил опять весь день проспать.

Открываю глаза. С лошади спрыгивает вчерашний доктор.

— Ага, проснулись! — смеется он.

— Борька!

В плечи впиваются чьи-то сильные пальцы, и появляется лицо отца.

— Папа! — я подпрыгиваю, но ложусь снова и молча смотрю на отцово лицо. Оно с такой же бородкой, как и у доктора.

— Ты как попал в лес, Борька? Как ты сюда попал?!

Продолжаю смотреть. Хочется заплакать от радости.

Но понимаю, что здесь не место для слез, и пытаюсь все-таки что-то сказать.

— Мы Лягвин дом подожгли, — сообщаю я. — Ребята в лесу. Я болел. У нас еда есть: шоколад и конфеты. Колбасы уже нет...

В короткое время выкладываю все, что эти дни держал в тайне. У отца на глазах как будто появляются слезы. Подъехал всадник с пистолетами по бокам.

— Дмитрий Никитич, Ершов возвращается. Взяли двоих!

Отец встает.

— Ну, Борька, лежи... Что у него может быть? — обращается он к доктору.

— Малярия и общее потрясение. Психика не выдержала нагрузки. Это пройдет. В таком возрасте это проходит почти без следов.

Отец легонько потрепал меня по голове.

— Лежи, Борька.

Он прошел быстрыми шагами за печки и скрылся в землянке, которую вчера я не заметил. Доктор порылся в сумке седла, что-то поискал, поворчал и, забравшись в седло, уехал прямо в лес.

Послышались голоса... Кто-то засмеялся. Из-за деревьев показались партизаны с автоматами. Вскакиваю на ноги и смотрю: за партизанами шагают два человека со связанными руками. Один из них Васюра. Он без немецкого кителя. Белая рубашка на груди разорвана. Пленных подвели к землянке, в которой скрылся отец. Партизан, одетый в немецкую форму, скрывается в землянке, появляется, машет рукой. Дверь из жердей закрывается за предателями.

Нужно пойти рассказать, кто такой Васюра. Стоящие у входа в землянку партизаны не пускают меня.

— Подожди, сейчас туда нельзя, — говорит один из них, небрежно отстраняя меня рукой.

Объясняю ему, кто я такой и зачем мне нужно зайти.

— Без тебя обойдутся, — небрежно отвечает партизан.

Другой начинает расспрашивать, как я убегал в лес. Не испугался ли ночью? Много ли плакал без мамы?

Какое зазнайство! Сам-то, пожалуй, лет на пять всего и старше. Хочется сказать про пистолет, про то, как я умею стрелять. Насмешливые большие глаза и торчащий уголком чубчик злят меня. Отхожу прочь и направляюсь к другой землянке за кустом орешника. Оглянувшись, открываю дверь. Слева и справа нары, на нарах сидят люди, тесно прижавшись друг к другу. Пахнет портянками. Прямо против двери на широких нарах лежит женщина.

«Может, это Таня?» — мелькает мысль.

Заглядываю в лицо. Нет, это не Таня.

Выхожу на воздух, вижу у куста отца и еще партизана. Он намного выше отца, грузный. Плечи распирают гимнастерку, на боку большой наган с длинным стволом.

— Расстрелять сейчас же! — чуть ли не кричит отец. — Никаких искуплений! Искупить можно провинность, трусость, слабость. Но в этом случае, — отец разводит руками, — не знаю, Иван Андреич, по-моему, этому мерзавцу давно надо пулю в лоб, а не искупление,

— Пусть будет так, — грузный кивает и, не поднимая головы, спускается в землянку.

Партизан, охранявших землянку, нет. Протискиваюсь в дверь следом за отцом. Справа от порога висят шинели. Встаю около них. На нарах сидит настоящий боец в пилотке со звездочкой. На коленях у него раскрытая банка консервов. Боец достает ложкой консервы и спокойно жует, разглядывая меня. Васюра и другой предатель стоят перед столом, за которым сидят грузный и отец. Больше никого нет.

— Значит, тебя силой заставили пойти в полицию? — говорит грузный басом, не поднимая головы.

Ой-ой! Что отвечает Васюра! Как он говорит! Посмотрел бы сейчас на него Лягва! Или мама бы посмотрела! Этот мерзкий человек говорит, что его били немцы шомполами и грозили расстрелом. И он пошел в полицию. Он никого не трогал пальцем. Он готов сделать сейчас что угодно, лишь бы ему простили.

— Дмитрий Никитич, в вашей семье меня знают, спросите у них, разве...

— Довольно, — отец хлопает ладонью по столу. — Довольно болтать! Егоров, уведи его!

Боец со звездочкой неторопливо поставил банку на нары и посмотрел вопросительно на грузного. Тот молча кивнул. Выбежав следом за бойцом, я проследил, как он повел Васюру за дубы. Вел Васюру боец долго, до самого берега озера.

— Куда мы идем? Куда мы идем? — спрашивал Васюра.

У воды боец сказал:

— Ну-ка, постой.

Васюра оглянулся, и боец выстрелил ему в грудь. Васюра упал. Увидев меня, боец положил ладонь мне на голову:

— А ты чего прибежал? Не видел подобного?

— Я еще и не такое видел, — говорю я.

— Ну, пошли обратно...

По пути к землянкам я громко рассказываю о том, что видел.

— О-о! Да ты повидал виды! — боец хлопает меня по спине. — Значит, это ты два дня молчал?

— Я.

Направляемся к землянке. Из нее выходит отец. Осматривает седло.

— Егоров, поехали! — кричит он.

Подхожу к отцу.

— Пап, ты уезжаешь?

Он обеими руками поворачивает мою голову туда-сюда.

— Скоро вернусь. Смотри — не балуй. Я скоро приеду сюда... Василий тебя покормит.

— Возьми меня, пап.

— Нельзя. Я скоро приеду, а ты не бегай никуда.

Боец забирается на лошадь, и они с отцом скрываются за дубами.

Вокруг ни души. Заглядываю в землянку. Грузный в одной майке. Навалился туловищем на стол и водит карандашом по расстеленной карте. На макушке у него светлый пятак лысины, как у отца. В соседней землянке никого нет. Обхожу остальные землянки — пусто. Из лесу по тропинке пришел высокий парень в белой чистой вышитой рубашке. Все, кого я повидал здесь, стриженые, а у этого длинные белые волосы кольцами падают на лоб. Парень бросает около крайней печки рюкзак и начинает разводить огонь. Подхожу к нему:

— Тебя как звать? — спрашиваю парня.— Ты и есть Василий?

Он поджигает щепочку и сует в печку.

— Я-то? Да, я Василий. А ты что, разве не знал?

— Я тебя нигде раньше не видел, — говорю я, присматриваясь к его веселым глазам.

— Не видал?.. Ну так это невелика беда. Теперь насмотришься. Дня три буду сидеть в этом гнезде.

— Ты повар?

— Нет, я, брат, не повар... Сходи-ка воды принеси от ручья, — подает он два котелка.

Приношу воды. В рюкзаке у Василия большой сом, картошка и лук.

— Ты чисть лук и картошку, а я рыбу, — говорит Василий, — сейчас такой обед закатим. Ты есть хочешь?

— Хочу.

— Ну вот и чудесно.

Обрезая картофельную кожуру, расспрашиваю Василия:

— Послушай, Василий, куда все партизаны подевались? А если немцы наступать начнут? Нас же трое: ты, грузный и я.

Он смеется:

— Грузный, говоришь?.. Это командир наш.

— Он всеми командует?

— Всеми.

— И моим отцом Картавиным?

— Они оба командиры.

— А кто главный?

— Иван Андреич, или, как ты говоришь, грузный.

— Намного?

— Нет. На чуть-чуть.

Вздыхаю. Долго работаем молча. Ставим варить уху и ложимся на травке. Интересуюсь снова: куда же могли уйти партизаны?

— Дела, Борька... У всех, брат, свои дела...

 

5

Василий часто уклоняется от прямого ответа. Вначале я думал, он не доверяет мне, но идут дни, а на самые интересные вопросы Василий не отвечает, отделывается шуточками, вроде: «Проехали с грушами, а мы и не покушали. Надо было спешить, Борька, и спросить раньше, теперь командир ушел, куда — неизвестно».

И я не сержусь: я ведь не числюсь в отряде.

Когда в кастрюле закипит, Василий поднимает крышку, нюхает пар, тычет в картошку вилкой.

— Пожрем, Борька, пожрем и спать.

— Ты опять ночь не спал, Василий?

Он вздыхает:

— Не удалось.

Захочется спросить, где он побывал ночью. Но не спрашиваю, давно зарубил себе на носу: гораздо больше можно узнать, если не спрашивать, делать вид, что тебя ничто не интересует, а самому прислушиваться и присматриваться.

Когда суп разлит по котелкам и немножко остыл, Василий зовет командира:

— Иван Андреич, ресторан открыт!

Командир неторопливо выбирается из землянки. Закидывает голову назад, жмурится от света и, оглядев небо, поляну, присаживается.

Я думаю о ночном похождении Василия, смотрю на его чистую рубаху с красными петухами.

— Ты женат, Василий? — неожиданно выскакивает вопрос.

Командир косится на меня. Василий смеется:

— Нет, не женат.

— А мать твоя где?

— Далеко, Борька, очень далеко.

Значит, он ночью не к родным в город ходил и сам родом не отсюда. Пристраиваю котелок, чтоб не обжигал кожу, и ем.

Командир смотрит на рубаху Василия.

— Опять, что ли, к Гальке забегал? — спрашивает он, хмурясь.

— Опять, Иван Андреич. Я и не скрываю.

— Прихлопнет тебя Кучеренко!

— Хлопалка не выросла!

— Смотри, Васька!

Вдвоем они разговаривают не как командир с простым партизаном, а как отец с сыном. Это потому, что до войны Василий работал шофером и возил Ивана Андреича на машине.

— Хлеб да соль!

Вздрагиваю. Совсем бесшумно подошел к нам высокий бородатый старик в лаптях. Одет он в фуфайку, в стеганые брюки, на голове старая зимняя шапка. Это Ермолай. Он приходит к землянке командира раз или два в неделю. Живет он в пригороде Петровска около кирпичного завода. Сын Ермолая Андрей в нашем партизанском отряде. И Ермолай, должно быть, числится в отряде, но живет у себя дома. Работал прежде Ермолай пастухом. Всю округу хорошо знает и ходит быстро.

— Спасибо, Ермолай, — говорит командир, — садись с нами, поешь супу.

Дед присаживается, кладет рядом котомку, молчит, от еды отказывается.

— Как дорога, Ермолай?

— Дорога гладкая... Гладкая дорога, — не спеша произносит он, — да только ноги спотыкаются. Вороны добычу чуют — кружат по степу.

Командир прекращает жевать и кладет ложку.

— Что случилось?

— Андрюши моего нет до сих пор... Считай-ка — шестые сутки пошли... должен вернуться.

Ермолай сует руку за пазуху, достает сверток и подает.

— От Афанасьева принесли, а от Андрюши ничего нет... шестые сутки.

— Ничего, Ермолай, вернется Андрей,— успокаивает Василий. — До самого Курска ходил и то вернулся.

— Анаприенковых взяли — всю семью! Отца, мать, меньшего сынишку и дочку их Надьку. Она и прачкой пошла к ним — не помогло.

— Когда?

— Нонче утром...

Командир поднимается.

— Сволочи... Кто забрал: полицейские или немцы?

— В полиции сидят. Свели в полицию.

Слышится рокот самолета. Летит немецкий однокрылый разведчик.

— Опять, гад, ползет, — ворчит Василий, ложась на спину и сквозь листву всматриваясь в небо.

Разведчик летит всегда низко, почти над самыми макушками деревьев. Как заметит что-нибудь живое, сразу обстреливает из пулемета. Но чаще стреляет наугад. Слышно редкое чихание, сиплый свист: немец выключил мотор, проносится над нами. Ясно видны кресты, головы летчиков в шлемах и в очках. Они, не поворачиваясь, смотрят вниз. Сейчас самолет легко сбить даже из винтовки. И Василий ведет стволом за самолетом, но не стреляет. Выругавшись, опускает винтовку: мы не имеем права выдавать себя.

«Пу-пу-пу-пу!» — доносится с неба. Похоже, будто там кто-то быстро колотит палкой по развешенному одеялу.

— Заметил кого? — спрашиваю у Василия.

Он прислушивается.

— Нет, прощупывает.

— Двое на сарае у меня живут, — сообщает Ермолай, — заплутались в окружении. Хотел провести сюда, да от Нечаевки до самой реки все подходы к лесу охраняют.

— Ничего ребята?

— Ничего.

— Раненые есть?

— Нету... Видно, хорошие ребята, только они родились в тайге и в нашем степу пугливы.

— Первый проход сегодня очистят. Ночью проведи их. Там смешанная охрана?

Старик кивает:

— Полицаи и немцы — по двое тех и тех.

— Плотниковых, Андреевых забрали... Теперь и до Анаприенки дошли, — Медленно говорит командир. Смотрит на меня. Глаза у него маленькие, черные и прикрыты припухшими веками. — Анаприенку взял Колобов. Его работа. Ты, Василий, будешь в городе — загляни к нему. Живьем не возьмешь — прихлопни.

Командир садится и ест.

— Оттуда ничего не слышно? — спрашивает Ермолай.

— Пока ничего.

Дед сидит и потом, не прощаясь, бредет в лес. Мы с Василием моем котелки в ручье. Он снимает сапоги, развешивает портянки, уходит в землянку спать. Командир тоже уходит в землянку. Я ложусь на свое одеяло. Солнце подвигается к сухой толстой ветке. Значит, скоро два часа, и меня начнет трясти малярия. Страшного мне уже ночью не снится, зато каждый день в два часа дня меня тошнит. Голова кружится. Хочется пить, и я пью. Когда совсем вырвет, я тужусь, и изо рта выливается горькая зеленая вода...

На поляне показался всадник на вороной лошади. Не останавливая ее, он соскакивает на землю и бежит в землянку. В небе плавают белые ниточки паутины. Высоко-высоко носятся птицы. Должно быть, стрижи. Из лесу вышли пять партизан. Четверо садятся на землю, закуривают и тихо переговариваются. Один идет к командиру. Проходят мимо еще с винтовками наготове. За ними два полицейских и два немца. Руки у пленных связаны. Шагаю следом.

Появляется командир. На голове у него фуражка со звездочкой.

Пленных выстраивают. Командир осмотрел их. Останавливается около горбоносого полицейского.

— Василий Кочетов? — произносит командир.

Полицейский молчит.

— Значит, встретились?

Командир смотрит в глаза полицейскому. Делает шаг назад и машет рукой, будто отгоняет от ноги собаку.

— Этого к озеру! Остальных отправить на «Сборный»!

— Иван Андреич...

Горбоносый хочет что-то сказать, но командир направляется в землянку. Партизаны ведут горбоносого. Немцы переглядываются между собой, испуганно озираются.

От озера доносится короткая автоматная очередь.

Пленных немцев уводят в лес. Хочется отправиться за ними, и я делаю несколько шагов, но останавливаюсь, опускаюсь на колени и прихлопываю ладошкой большого зеленого кузнечика. На «Сборный» идти нет смысла. До него отсюда километра четыре, а как придешь, тебя оттуда прогонят. Землянки там расположены в глубоком овраге с обрывистыми меловыми стенами. Землянок три. В одной живет отец, очкастый доктор (хоть мне кажется, что он не доктор) и два молодых партизана, по имени Миша и Коля. В других землянках держат пленных. Попасть в овраг трудно. Вход в него один, между меловых скал, из-под которых вытекает широкий и совсем мелкий ручей. Там всегда стоят часовые, и мне ни разу не удалось пробраться к отцу.

Невозможно убежать из отряда и в сторону города. А мне давно уже хочется привести сюда ребят. Вчера я весь день никуда не ходил, лежал на одеяле и жаловался на боли в животе, хотя у меня ничего не болит. Сегодня рано утром выглянул из землянки. Никого. Василий не вернулся. Командир спит, и тут же спят незнакомые партизаны, появившиеся ночью. Сую в карман кусок хлеба, спокойно пересекаю поляну и скрываюсь за деревьями. В этот раз, пятый по счету, я выбрал тропинку, на которой меня однажды ловили. Там, где тропинка выходит к озеру, сворачиваю в лесную чащу и продираюсь через нее, хочу обогнуть озеро. Просматриваю каждый куст. Главное, мне не очень страшно, убить-то меня не убьют, только поймают и вернут. Но я осторожен. Вот полянка, где меня прошлый раз бородатый партизан с зелеными глазами ухватил за руку и грубо крикнул: «А ну, куда! Куда это?!» Обползаю поляну. Пронесло. В узеньком ручье пью воду, отламываю кусочек хлеба и на ходу жую его. Оставляю позади расколотый молнией толстый дуб с длинными ветками. Вон за той полянкой, по-моему, уже нет часовых. Переползаю ее. А что, как примут меня за шпиона и пристрелят? Нет, так не получится — они же смотрят.

За полянкой много кустарников. Теперь я выбрался. Главное, дорогу нужно заметить, чтобы обратно не заблудиться. Справа что-то щелкает, слева тоже щелкает.

— Стой!

Ложусь на землю. Бежать нельзя — убьют.

— А-а! Это опять пацан!

Партизаны подходят и наклоняются.

— Поднимайся!

Встаю.

— Пропустите, — прошу их, — я скоро вернусь!

— Вертай, вертай, хлопец. Да лучше не бегай, пристрелят невзначай. Приказ дан: как мальчишку увидим, гнать обратно в шею. Ступай.

Это я знаю. Но одно лицо кажется мне добрым. Рассказываю о ребятах. Видимо, оттого, что скучно стоять в лесу, партизан выслушивает меня, задает вопросы: кто ребята? где их матери? Выслушав меня, партизан вздыхает, цокает языком и говорит товарищу, что сейчас бы добраться до этой пещеры и палкой разогнать всю компанию.

— Бабам и так тошно, хоть в петлю лезь, а тут эти сорванцы.

Получаю подзатыльник и плетусь обратно.

Отец слушать не хочет о ребятах. Василий по его просьбе пытался узнать, где именно расположена пещера, я не говорю. Они пошлют туда партизан и разгонят отряд. А если пойдут ночью, кого-нибудь из партизан могут убить.

Сегодня солнце уже за сухой веткой, а меня почему-то не тошнит. Нужно рассказать в госпитале, что малярия кончается. Куда теперь денут меня?

По тому, как отец, командир и очкастый посматривают и относятся ко мне, понимаю: они сплавят меня из отряда, чуть я поправлюсь. Но куда сплавят? Домой? Это хорошо. Я мигом соберу ребят, и придем сюда. Пусть попробуют прогнать — мы с оружием...

До госпиталя километра полтора. Расположен он около большой поляны, заросшей травой. Там пять землянок. В первой молодые женщины Валя и Зина. Они ухаживают за больными. Больных пять человек. Двое ранены по-настоящему. Одному пуля раздробила бедро, и он уже ходит с костылем. Второму осколок попал в грудь. Лежит этот партизан не шевелясь и совсем не разговаривает. Остальные три человека обгорели где-то под Старым Осколом, когда ходили туда ночью на задание. Что они поджигали — не знаю. С ног до головы эти люди перебинтованы, видны у них только глаза и рот.

Еще появляются ежедневно в госпитале деревенские девушки и однорукий старый партизан с третьего поста, по фамилии Гладилин. Обычно девушки приходят рано. Приносят в корзинах еду, забирают грязные бинты, тряпки и уносят к себе в деревню. Прокипятят, выстирают и потом возвращают.

За землянками стоит настоящая походная кухня на колесах. Гладилин заготовляет дрова, топит кухню, носит воду. Я в эти дни много бываю с Гладилиным и делаю все, что и он.

Врачихи ко мне хорошо относятся, и, если они не очень заняты, я беседую с ними или песни поем под гитару. Играет и поет Валя. Это она пела, когда я очнулся в лагере. Ома напоминает мне Таню. Такая же черная, и почти такие же глаза и брови. Только Валя постарше, и у нее нет правой ноги, оторвало осколком бомбы по самое колено. Кто не знает, что у Вали нет ноги, и не догадается об этом: Валя носит мужские штаны, поверх них юбку. И ходит она не быстро.

Попал я в госпиталь сразу, как очутился у партизан. Доктор показал мне тропинку, объяснил, где надо свернуть с нее, и я отправился лечиться. Добежав до; толстого и высокого березового пня, свернул влево и совсем скоро увидел землянки. У первой дверь была приоткрыта и слышалось тихое пение. Я спустился по порожкам, просунул голову. Перед маленьким окошком, устроенным под самым потолком, стоит стол, за ним боком ко мне сидит на стуле женщина. Она закатала штанину и выше колена пристраивает какие-то серые щитки со шнурками. Прекратив петь, женщина крикнула:

— Зина, ну где же ты! Пойди сюда, я не могу сама затянуть.

Тут она заметила меня, вздрогнула и повернулась боком.

— Здравствуйте, — сказал я. — Это госпиталь?

— Госпиталь, — ответила женщина.

Сделав шаг, останавливаюсь. Теперь вижу, что ниже колена нога у женщины деревянная и одета в сапог, который крепится к бедру при помощи щитков и шнурков.

— Здравствуйте, — повторяю тихо.

— Здравствуй, — сказала она.

Забыв, зачем пришел, говорю:

— Давайте я вам помогу. Я хоть и больной, но сейчас у меня много силы.

Она удивленно посмотрела и, кажется, усмехнулась.

— Пожалуйста, — произнесла женщина.

— Так хорошо? — спросил я, что есть силы затягивая первый шнурок.

— Ой, немножко послабее...

— Я могу и сильней затянуть.

— Нет, сильней не нужно. Вот так.

— Вам на бант завязывать или на узел?

— На два банта.

Затянув шнурки, разгибаюсь и утираю пот со лба. Женщина спустила штанину, прошлась.

— Вот и хорошо, — сказала она, — ты как сюда попал?

Рассказываю ей и вслух замечаю, что, когда она ходит, ни капли не заметно, что нога ненастоящая.

— Мне это приятно слышать, — сказала женщина и улыбнулась наконец.

— Чем вам отбило ногу? — поинтересовался я.

— Бомбой. Осколком от бомбы.

— Хорошо, что осколок попал ниже колена, правда? Вы можете сгибать и разгибать ногу.

Женщина подозрительно посмотрела на меня и расспросила, где у меня болит.

Потом стала осматривать меня, и тут вбежала женщина в белом халате и сама вся белая. Волосы белые, лицо белое и даже губы какие-то чуть ли не белые.

Ой, у тебя помощник! — сказала вбежавшая и полезла в ящичек с ватой и пузырьками.

Ослушав меня, черная смотрит в рот, в глаза. Насмотревшись вдоволь, дает проглотить порошок.

— Будешь каждый день приходить в это время, и у тебя скоро все пройдет, — говорит она. — Горько?

— Нет, не горько, — отвечаю я, стараясь не морщиться, потому что таких горьких порошков я за свою жизнь не пробовал.

Белая садится к столу и что-то записывает в тетрадь. Черпая достает из ящика пук чистых бинтов, мотает их в клубки.

— У Махмедова тридцать восемь и восемь, — сказала белая, не поднимая головы, — началось загноение.

— Я сегодня почищу рану, — сказала черная.

— Он спрашивает теперь какого-то Шарапова. Ты не знаешь, на чьем он посту?

— Не знаю.

Мне надоело сидеть. Встаю и иду к двери. Говорю:

— Я сейчас уйду. Завтра снова приду. Я не знаю, как вас зовут. А меня звать Борисом.

Они переглянулись.

— А меня звать Валей, — сказала черная.

— А меня Зиной.

— До свидания, — сказал я.

— До свидания, — ответили они в один голос...

Мне очень нравится, как Валя играет и поет. И особенно если это происходит вечером. Освещается землянка немецкими свечками в круглых картонных коробках. Пламя свечки на месте не стоит, колышется. Я гляжу на голову Вали, и кажется, что ее пышные волосы шевелятся, поблескивая от огня. И колышутся тени на стене. Случается, засмотрюсь на Валю — и сам подпевать начинаю. Плохо, что из настоящих песен знаю только ту, которая начинается словами: «В степи под Херсоном высокие травы...»

— Валя, — сказал я однажды, когда кончили петь песню про садовника, полюбившего хозяйскую дочь, — Валя, ты не слыхала: нет ли здесь где-нибудь поблизости партизанки по имени Таня?

— Нет, — покачала она головой, и, подумав, добавила: — Нет, Боря, у нас нет. Может, в дальних отрядах есть.

Зина песни не поет. В свободное время она зашивает одежду или чистит свой и Валин пистолеты. Правда, чистит она редко, так как этим занимается Миша со «Сборного». Он иногда приходит к Зине и с ней бродит по лесу. К Вале никто не приходит.

Проглотив у девушек порошок и посидев с ними, спрашиваю:

— Гладилин здесь, Валя?

— Здесь. Он, кажется, пошел за водой. .

Отправляюсь к ручью. Гладилин шагает оттуда с ведром воды.

— Здравствуй, Гладилин, — говорю я.

— Здоров, Борька. Проглотил порошок?

— Проглотил.

Воду он сливает в котел,

— Сегодня что будем делать, Гладилин?

— Сегодня? Сейчас пойдем в лес. Шел я сюда, видал — хорошая сухая осина стоит! Свалим ее.

До меня Гладилин пилил и колол дрова один. Я предлагал ему:

— Гладилин, давай вместе. У тебя же одна рука.

— Не-ет, Борька. Я много лет этой рукой пилю и колю. Я, брат, привык к этому делу.

Потом я молча взялся за топор, и теперь мы работаем вместе. Валим сухую осину. Гладилин наглядится на нее и присядет покурить. Я обрублю ветки, снесу их в кучу и присаживаюсь рядом.

— Гладилин, у тебя есть дети? — спрошу я его.

— Есть, — отвечает он, глядя в землю, — есть дети.

— А жена?

— И жена есть.

— Они в городе?

— Нет, они в деревне.

— Ты коммунист?

— Коммунист.

— А жена?

— Баба нет. Она непартийная.

Говорю ему, что у нас в семье точно так же.

— Я знаю твоего батьку, мы с ним еще в первую мировую войну воевали. Я унтер-офицером был, а он в кавалерии служил, рядом с нами стоял их полк.

— Вы и в гражданскую воевали?

— А как же... Там-то мне руку и отхватили.

После такой задушевной беседы я спрашиваю: не может ли он помочь мне привести ребят сюда? Он отказывается:

— Нет, Борька, приказ есть приказ. Скажут мне: «Приведи вот этих хлопцев!» — я приведу. А нельзя — так нельзя.

В лесу Гладилин никогда не пропускает увиденный гриб. Даже когда несет вязанку хвороста, то положит вязанку, сорвет гриб и стоит, водит рыжей бородой по сторонам — ищет. Сам он грибы не варит, отдает Вале и Зине. Зайдет к ним в землянку:

— Ну, докторицы, принес вам грибков на ужин.

— Спасибо, Иван Палыч, приходите попробовать.

— И вам спасибо, спасибо. Может, и зайду.

Валя вкусно жарит грибы, но Гладилин никогда не приходит их есть.

— Ты иди, иди, Борька, — отмахивается он, когда зову его, — поешь с ними. Вы молодые, вам и надо...

— Да там много!

— Ну-ну, ну-ну... Пойдешь нонче к нам на пост? Там Абрам тебе куртку варганит. Просил привести тебя, чтоб примерить.

— А готово?

— Почти готово.

— Скажи: обязательно приду сегодня, пусть не убегает.

На третьем посту живут четыре старых партизана. В дозоры они не ходят, кроме одного. Живут не в землянке, а в меловой пещере. Днем там всегда прохладно и ночью тепло. Спят старики в ряд справа от входа: Иваныч, Гладилин, дядя Пахом и, наконец, Абрам Львович.

Около пещеры сооружен шалаш, покрытый травой и поверх травы брезентом. Перед шалашом — столик и лавка. Шалаш набит старыми и рваными кителями, гимнастерками, штанами, шинелями и прочим. К коньковой жердине шалаша подвешена на веревочках винтовка, обмотанная тряпками. Это хозяйство Абрама Львовича. Он портной. Если Абрам Львович не рыщет по постам в поисках трофейных одеял, шинелей, то с утра до темноты сидит на лавочке за столом и строчит на ручной машинке. Либо режет материю громадными ножницами, либо штопает, либо латает. При этом он обычно разговаривает или бранится. Если поблизости никого нет, он беседует сам с собой. Миша, который ходит к Зине,— сын Абрама Львовича. Я бы никогда не подумал, что они отец и сын. Миша громадный, сильный, на голову выше отца. Он свободно может поднять меня над головой одной рукой. И я не раз слышал от партизан, что Миша храбрый и что в одиночку ходит за полицейскими.

Абрам же Львович чуть повыше Козыря и очень худой. Если б не его большой отвислый нос коричневого цвета, каких не бывает у мальчишек, и лысина, похожая на куриное яйцо, белеющая на макушке среди черных как деготь, густых курчавых волос, можно было бы подумать, глядя издалека, что Абрам Львович просто мальчишка. Увидев меня впервые, Абрам Львович потрогал пальцами чертову кожу трусов и покачал головой.

— Хорош, хорош для леса материал. Где взяли такой?

Я рассказал ему. Узнав мою фамилию, Абрам Львович пообещал сшить мне к зиме хорошую курточку из немецкого кителя, который сейчас носит где-то какой-то генерал. А я в свою очередь служу у Абрама Львовича тайным разведчиком. Сообщаю ему, кто из партизан притащил что-нибудь трофейное: шинель, одеяло или брюки. Вновь приходящие в отряд обычно раздеты и разуты. Командир посылает их в «каптерку», к портному. И поэтому ему всегда нужен «материал». Как я увижу что-нибудь подходящее, мчусь на третий пост. Абрам Львович сидит за столом, поджав маленькие ноги, и строчит на машинке, как из пулемета. Останавливаюсь против него.

— Тепло, тепло, — бормочет портной, — всегда им будет тепло!.. Я не себе! Нет! Говорит: «Не до тебя, Абрам, подожди ты с материей! Достанем еще! А пока найди ему что-нибудь». Найти? На дереве найти? А когда достанет? Когда снег выпадет? О! Тогда все навалятся на Абрама. А я брошу все, возьму винтовку и пойду стоять на часах. У Абрама есть винтовка... А вы шейте. Шейте, чините, латайте без ниток. Вам ничего не нужно. Одному Абраму нужно. Вам нужно — «дай!» А из чего «дай»?

Нос портного опускается ниже, рука крутит колесо машинки быстрей.

— Абрам Львович, — говорю я,— на четвертом посту появились шинели и одеяла. Много.

Он даже подскакивает.

— Кто принес?

— Не знаю. В третьей землянке. Сам видел.

Он смотрит мне в глаза, будто вспоминает о чем-то страшном.

— Наверное, братья Кущины раздобыли... Ай, ай! Завтра заберу.

Абрам Львович называет меня Юрой. Я вначале поправлял, теперь не поправляю: у него есть сын Юра ростом с меня. И сын, и жена, и сестра жены захвачены немцами и куда-то увезены. Абрам Львович сам был в плену и чудом сбежал сюда в лес. Мой отец с Мишей просматривали список партизан соседнего отряда и натолкнулись на фамилию Двоськин. Миша сходил в этот отряд и привел отца.

Я ни разу не видел, чтобы Абрам Львович разворачивал свою винтовку. Когда нужно перебрать барахло в шалаше, он снимает винтовку с веревочек и на вытянутых руках уносит к столу. Точно так же возвращает ее обратно. Случится, над лесом кружит самолет, Абрам Львович прекращает работу, поднимает вверх нос и внимательно, не моргая, следит за самолетом. Потом молчит, ни с кем не разговаривает и на вопросы не отвечает. Он верит в бога и молится ему. Миша часто застает отца за таким занятием, но ни слова не говорит против, хотя сам в бога не верит. Усядется на землю, вытянет длинные ноги, обутые в сапоги с голенищами выше колеи, и ждет. Закончив молитву, Абрам Львович подходит к столу.

— Ну что, отец, не заржавела винтовка? — Миша улыбается одними глазами.

— Сегодня никуда не идешь? — говорит отец.

— Никуда.

— А вчера ходил, да?

— Ходил и, как видишь, вернулся.

Миша никогда не говорит отцу, собирается ли он на задание.

— Нехорошо, Миша. Ах, нехорошо! Своему папе — и не говорить.

Миша опять только улыбается. Достает отцовскую винтовку, чистит и вешает на место.

— Я дошел, папа.

Абрам Львович кивает головой. Когда Миша повернется спиной, провожает его глазами, пока тот не скроется...

Около пещеры устроен еще столик. Он совсем низенький. На пеньке перед этим столиком сидит всегда хмурый партизан, у которого нет глаза. Это дядя Пахом. Лицо у него широкое, носатое, и борода на лице черная и густая. На голове волосы тоже черные, густые. Они покрывают лоб. Дядя Пахом редко с кем разговаривает. Забрав большими темными губами щепоть деревянных гвоздей, стучит молотком по подметке или ковыряет ее шилом. Обычно лицо дяди Пахома опущено к земле, и только когда он смолит дратву, оно поднято кверху и единственный коричневый глаз с голубым белком смотрит на сучок, за который зацеплены нитки. Всегда у сапожника между ресниц выбитого глаза блестит слеза. Изредка он смахивает ее пальцем. Но чаще всего она сама скатывается в густую бороду. Минуту спустя на месте упавшей слезы появляется новая. И так без конца. Мне казалось вначале, что дядя Пахом плачет.

Дядя Пахом сам за работой не ходит. И принимает в починку обувь от партизан так: покрутит перед глазами ботинок, взглянет на принесшего и бросит ботинок под стол.

— Придешь послезавтра, коли жив останешься. Послезавтра будут готовы.

— Нельзя ли скорей, дядя Пахом? Ходить не в чем.

Заказчик поднимает босую ногу и шевелит пальцами,

— А я что сделаю? Что у меня, тыща рук? Смотри, сколько нанесли. Пусть командир даст помощника.

Случается, дядя Пахом ночью уходит в Голубово, откуда сам родом и где живет его семья. К утру он возвращается и приносит закуску и фляжку самогона. Самогон выпивают он и Гладилин за пещерой в кустах, но пьяными я их никогда не видел. Как выпьют, говорят о семьях, о том, что немцы забрали урожай, угнали скот.

— Все подчистую, подчистую гребут, — прохрипел дядя Пахом. — Кузню мою забрал Яшка Цыкин. К бабе приходил пытать, где я делся... Паскуда — поймаю, задушу голыми руками,

Я смотрю на его корявые, черные, волосатые руки, голые по локоть. Кажется, что такими руками можно задавить лошадь, не только человека. В армию дядю Пахома не призывали, и он до немцев сидел дома. Сидел и когда они пришли. Неожиданно объявился его старший сын, пропавший на фронте в первые дни войны. Сын сказал, что попал в окружение, и Пахом принял его. Однако сын не стал прятаться от немцев и потом пошел служить в полицию. Пахом избил сына и запер в погребе. Тот сбежал в город к сестре Пахома. Она сообщила брату. Дядя Пахом явился в город, за ужином у сестры напоил сына, на телеге свез за город, там связал и унес к партизанам. Со слов Гладилина знаю, что дядя Пахом положил сына у землянки командира, сам пришел к командиру и сказал:

— Убейте вы его. Я не могу — ночей спать не буду. Вы его убейте.

Сына развязали и привели к командиру. Там он плакал, божился и клялся, что искупит свою вину. Его не убили, а через месяц он сбежал.

Пахом так в деревню и не вернулся. Ночами ходит туда и поджидает сына, но поймать его не удается. Пахом даже с командиром разговаривает грубо, и, когда тот ему говорит что-либо, смотрит в сторону.

Четвертым на этом хозяйственном посту живет Иваныч. Он похож на нашего Дмитрия, только большой. Ходит быстро и легко. Его я мало вижу. Он местность хорошо знает и водит партизан, куда им нужно. Живет он здесь потому, что с Гладилиным они какие-то родственники...

На других постах расположились настоящие партизаны.

Всегда, где бы я ни был, к ночи стараюсь попасть в землянку командира. Тут никто и не разговаривает со мной серьезно, кроме Василия, но можно повидать отца. Порой целые вечера провожу в землянке совсем один. Лампу не зажигаю и лежу, думаю. Думаю о маме, о Дине, о ребятах, строю всевозможные планы встречи с ними, планы набега на город. Плохо, когда вспоминаю убитого Геньку. Не хочу думать о нем, но само думается. То представлю, как он бежал от пещеры и кричал.

А то отчетливо увижу его лежащим в могиле, завернутым в рубашки. Сожмусь весь, притиснусь к стенке и лежу, стараясь уснуть... Просыпаюсь от голосов. Отец сидит за столом. Рядом с ним доктор, Василий с босыми ногами на противоположных нарах ест что-то. По полу, по стене и по потолку колышется громадная, переломленная на три части тень командира. Он шагает, потом останавливается и говорит:

— Сегодня уйдем за Можайский луг. Если это просто обстрел, облавы не будет. Вышлем человек пять для наблюдения. Какие возражения будут?

Возражений нет. Отец тормошит меня. Выбираюсь из землянки. На поляне полно партизан. У всех за плечами узлы, рюкзаки. Фыркают лошади. Проносят мимо носилки с ранеными. Проехала Валя верхом. По бокам ее седла большие узлы. Через полчаса на пяти постах не остается ни души.

А к утру мы на новом месте, где уже когда-то побывали партизаны.

В расположении бывшего лагеря грохочут взрывы. Немцы стреляют из пушек и минометов.

Через день возвращаемся. Оказывается, немцы точного места расположения не знали, стреляли наугад. Землянки целы, и только печки развалены. Партизаны расходятся по своим постам, я помогаю Абраму Львовичу. Он в таких случаях таскает с собой машинку и узлы с барахлом. Над ним подшучивают партизаны. Портной шипит, плюется и начинает говорить по-еврейски. Больше всего потешаются над его винтовкой, обмотанной тряпками, но Абрам Львович не убирает тряпки.

— Дурни, Юрка. Дураки. Мы с тобой их не слушаем,— пыхтит он, протащив узел до пещеры и останавливаясь, — все вроде опять цело. Богу поклонимся... Где ружье?

Подаю, ему. Он подвешивает винтовку и разбирает узел...

Такие переходы с места на место нравятся мне: отец ездит на лошади, и когда я сильно устану, берет меня к себе, разговаривает со мной. Расскажет, какие вести от мамы, и вообще мне с ним в эти минуты очень хорошо. Мне хотелось бы, чтобы он всегда был близок ко мне. Даже поцеловать захочется его. Но не делаю этого — почему-то стыдно. Кажется, что он обидится.

 

6

Однажды просыпаюсь в землянке командира не от разговоров, а от грохота. С потолка сыплется струйками серая земля. Темно. С улицы доносятся крики. Их заглушают взрывы. Обстрел. Совсем рядом падает снаряд. Стена трещит. Я сажусь, хочу бежать, руки упираются во что-то деревянное. Стена съезжает и меня давит. Тянусь кверху и лезу. В углу кто-то стонет. Чья-то рука шарит по плечу.

— Кто тут? — ору я.

— Борька, где вход? Где дверь, Борька?

Это Василий. Он хватается за мои трусы и не отпускает. Что с ним? Выползаем за дверь, над землей голов не поднимаем.

— Отец был в землянке?

— Нет, — отвечает он, — я только был.

— Что с тобой?

— Глаза...

Василию засыпало песком глаза и немного придавило ногу.

— Это пройдет, — шепчет он сам себе, — пройдет...

За дубом на поляне мелькнул костер белого огня,

рвануло, прошипели осколки. При вспышке взрыва замечаю, как Василий подолом рубашки чистит под веками. Через нас перепрыгивает человек, с разбега падает к двери. Это отец.

— Папа!

— Ты здесь? А Василий? Ну, быстро за мной!

Он выбегает. За деревьями сверкает огонь.

— Туп! Туп! — впиваются осколки в стволы. Кажется, бежим к госпиталю. Вот пень. Ни впереди, ни по бокам уже нет взрывов.

— Скорей, скорей, — торопит отец, — через пять минут перенесут огонь правее. Нужно выскочить.

— Где командир?

— Там. Вы что, спали?

— Спали.

В госпитале заглядываем в землянки — никого.

— Ушли, — говорит отец. — Живее!

На бегу различаю далекие выстрелы. Где-то за озером раскатывается гром, и некоторое время спустя гулко разносится по лесу взрыв.

Тропка идет под гору, бежать легче, но в висках стучит сильнее, и чувствую, что ноги подкашиваются. Останавливаться нельзя. Я знаю: наступил такой момент, когда нужно пробежать еще немного, и станет легче. Так и получается. Нагоняю отца и семеню за ним. Слышу, как он тяжело дышит, на бегу плюется. Лес кончился. Стоят лошади, за ними темные фигуры. Это партизаны. Отец сразу лезет в седло.

— Где командир?

— Впереди, — отвечает кто-то.

— Где Картавин? — из темноты выныривает Миша.

Василий спрашивает: что именно произошло?

Оказывается, час назад прибежала из Голубова девушка Лидка. Задержавшему ее партизану сообщила, что намечается обстрел лагеря, к деревне подвезли минометы и пушки, стоявшие у Нечаевки, — будут стрелять сюда. Ей это сказал Ермолай.

Партизаны топчутся на месте, лица у всех повернуты в сторону взрывов.

— Разбиться на четыре отряда!

— На четыре отряда!

— Соловьев, выводи своих первым!

— Репников?

— Я!

— Вторым.

Фигуры задвигались. Поляна остается позади. Входим в лес. К утру нужно попасть на какой-то остров, заросший соснами. Вначале иду пешком, как и все партизаны, Ноги устают, хотя я ничего не несу. Когда спускаемся где-нибудь под гору, обгоняю партизан и сажусь, отдыхаю под кустом. Едва последний партизан проходит мимо, пристраиваюсь за ним. Вокруг темно. Началась грязь. Ноги проваливаются по колено. Вытаскивать их трудно, будто они приклеиваются к грязи. Слышны чавканье и тихая ругань. Прямо передо мной появляется из темноты лошадиный зад.

— Борька, лезь-ка сюда, — голос отца.

Отец подхватывает меня под руку. Карабкаюсь на теплую спину лошади. Она мелко-мелко дрожит.

— Ты что такой грязный?

— Не знаю, пап. Скоро приедем?

— Скоро.

Позади седла сидеть хоть и мягко, но можно сорваться. Поэтому крепко держусь за седло. Догоняем всадника. Это Валя.

— Не спишь? — шепчет она.

— Нет.

— Головы, — доносится спереди.

Отец и Валя нагибаются. Над нами проплывает толстая ветка.

— Еще километров пятнадцать, — говорит отец.

Впереди замешкались. Что-то поднимается над головами партизан и опускается. Это передают носилки с ранеными. Чтобы люди не уставали, меняются часто.

Взрывы слились в сплошной гул, и он уже не так отчетливо слышен.

Лес кончается. Едем по опушке и сворачиваем прочь от леса. Снова под ногами хлюпает. Опять деревья по бокам. Спина и бока лошади теплые. Наклоняюсь вперед и почти ложусь, крепко держась за седло. В ушах монотонный шум. Порой из этого шума выделяются звуки какой-то песни. Припоминаю песню и про себя пою ее. Дремлю... Вздрогнув, раскрываю глаза.

Василий трясет меня.

— Не спи, Борька, — говорит он, — не спи — свалишься.

Знаю, что во сне не только могу свалиться, но если почудится что-либо страшное, могу и закричать. А этого делать нельзя.

Валя что-то говорит отцу.

— Ничего, ничего, — отвечает он, — будем на месте — и перевяжешь основательно. Сейчас остановки не будем делать.

На небе звезды. Я почему-то их не замечал. Закидываю голову назад и считаю. Может ли кто-нибудь сосчитать звезды? Пусть не со всего неба, а с половины или хотя бы с кусочка. Наверное, есть такие люди, которые могут. Есть всякие умные и ученые люди. Когда кончится война, я буду умным, потом сделаюсь ученым. Но звезды я считать не буду. Конечно, если скажут мне: «Сосчитай все звезды на небе, и тогда войны никогда не будет, все будут жить мирно, хлеба и всего вкусного станет много»,— тогда я сосчитаю. А так нет. Я стану шофером или летчиком. Пожалуй, лучше шофером, шофер может легко стать танкистом. Что сейчас делает мама? Конечно, спит. И Дина спит. А ребята? Сейчас бы хорошо поспать с ними. Лягва имеет привычку дышать во сне на мое плечо и на ухо. Хорошо, что мы с ним братья. Если нас в отряд не возьмут, сами организуем отряд и жить будем где-нибудь поблизости от партизан. А когда сделаем что-нибудь очень смелое и важное, они сами будут звать нас к себе, а мы сразу не пойдем...

Светлеет. Справа за деревьями вода. Течения незаметно. Оно или слабое, или его совсем нет. Впереди вьется цепочка людей. Вон рядом с носилками всадник — это Валя. Ищу глазами Зину, отсюда не узнать ее. Видно, как кто-то замешкался, несколько человек нагнулись. По цепочке прокатился тихий смех.

— Что такое? — спросил отец у шагающего рядом партизана.

— Да Абрам, должно быть, опять чего-нибудь уронил. Он все забрал с собой! — весело ответил партизан.

Отец подгоняет лошадь. Иваныч и командир едут метрах в двадцати впереди нас.

— Пора начинать, — говорит Иваныч, когда подъезжаем.

— Пять человек — в воду! — машет рукой командир.

Не разуваясь, первые заходят в воду по колено и шагают вдоль берега. Цепочка, не останавливаясь, движется. Некоторое время спустя командир молча машет рукой и еще пять человек бредут по воде. Иваныч исчезает за деревьями. Вскоре все партизаны по колено в воде шагают вдоль берега. Наша лошадь побаивается воды, часто приседает, фыркает, и вода от копыт сильно брызгает. Иваныч самый первый. Он голый совсем, одежду придерживает на плече левой рукой. В правой у него длинный тонкий шест, которым он тычет в глубину. Медленно тянется время. Разрывы теперь доносятся не сплошным гулом. Рванет раз-два и затихнет. Затем снова. Противоположный берег темнеет черной ровной полосой. До него, пожалуй, далеко.

— Пап, это озеро или болото?

— Озеро и болото, — говорит отец, не отрывая глаз от Иваныча. — Хорошо, хоть вода не холодная, — бормочет он сам себе.

Противоположный берег неожиданно приблизился настолько, что видна полоска травы между соснами и водой и толстые длинные стволы густо растущих сосен.

Иваныч отходит от берега, проваливается с головой, выбирается на мель. Сделав несколько шагов назад, долго шарит шестом в воде, и наконец шест скрывается всего лишь метра на полтора.

Партизаны сворачивают в этом месте и, как в сказке, провалившись по грудь, идут к берегу. Некоторым вода доходит до шеи, и одни головы да узлы на вытянутых руках медленно ползут по воде. Наша лошадь подходит к повороту. Осторожно нащупывает передними ногами дно, вскидывает голову и быстро шагает по невидимой дорожке, будто опасаясь, что она может исчезнуть. Желтые сосны приближаются.

Вот и берег. Партизаны бесшумно расходятся. Группами устраиваются спать. Мне тоже хочется уснуть. Отец, командир и доктор стоят в стороне и беседуют. Бреду между людьми. Земля здесь — песок, покрытый слоем сосновых иголок. Местами иголки лежат холмиками — это муравьиные кучи.

— Боря, иди сюда! — зовут Валя и Зина. У них два больших куска брезента. Валя приминает полу шинели. Ложусь на бок.

— Кителей шесть, две шинели, десять гимнастерок,— доносится торопливый шепот. Абрам Львович карандашиком чиркает в блокнотике.

Партизаны ему что-то говорят, он не отвечает. Поджимаю колени. Наталкиваюсь на что-то твердое. Пробую пальцами. Это Валина деревянная нога. Валя не сняла ее, только отпустила узлы, и потому нога так вывернулась. Засыпаю.

...Солнце перевалило зенит. Почти все спят. Одинокая фигура часового бродит между спящими. Глаза у меня еще не совсем проснулись и хотят снова закрыться. Припоминаю прошедшую ночь. Далеких разрывов не слыхать. Хоть земля и сухая и спал я на брезенте, а все-таки чувствую под боком сырость. Встаю. Партизаны зашевелились. Достают картошку, хлеб, лук. К берегу запрещено выходить, и потому воду приносит один партизан с противоположного конца острова. Отец, командир и Василий завтракают, я поглядываю в их сторону и остаюсь с женщинами. С той стороны, откуда мы пришли, появляется партизан. Колени и живот у него в грязи.

— Полицейские и жандармы! — сообщает он.

Известие облетает всех.

— Сколько?

— Неизвестно.

Командир поднимает руку. Это значит — ни единого звука. Он, отец, Василий ползут к воде. Скрывшись за соснами, наблюдают. Я пытаюсь подобраться к ним.

— Марш назад! — шепчет мне отец.

Отползаю немного и прячусь. Трое партизан ползут к командиру.

— Раненых на тот конец острова, -— приносит один из них команду. — Где Иваныч?

— Здесь я.

— Лодки покажешь.

Общая тревога охватывает и меня, хотя мне ни капли не страшно. Среди стольких вооруженных партизан мне не страшно.

Другой конец острова зарос камышом, и камышом этим покрыта вода у берега. Иваныч показывает, где стоят спрятанные лодки. Их четыре штуки. От командира несут приказ.: задержаться на месте восьми партизанам. Остальным без малейшего шума перебраться на другой конец. По воде разнесся выстрел. Где-то высоко надо мной пропела пуля. На противоположном берегу раздаются голоса. Похоже, будто ищут кого-то. Видны мелькающие между деревьев фигуры людей. Одни в желто-зеленой форме, другие в серой. Первые — мадьяры, вторые— полицейские. К воде подъехал верхом жандарм с перьями в пилотке. Загоняет лошадь в воду. Она топчется. Подъехало еще несколько жандармов. И с ними полицейский.

Полицейский вскидывает руку вверх и стреляет из пистолета.

— Денисов! Выходи! Эй, Денисов! — орет он, помахивая пистолетом и левой рукой сдерживая лошадь.— Перестреляет как собак! Лучше сдавайся!

Василий прикладывается к винтовке и лежит не шевелясь.

Подползают шесть партизан во главе с Мишей. Прячутся за деревьями и спокойно наблюдают.

— Раненые переправлены?

— Переправлены. Дотемна все переедут. Только бы самолет не прислали, — шепчет Миша.

Да, самолет сейчас самое страшное. Если отсюда враги не могут заметить, как партизаны переправляются на лодках, то сверху все видно. Жандармы и полицейские скрываются в лесу. Захлопали выстрелы. Полицейские почему-то не выходят из-за деревьев.

— Держаться будем до темноты, — говорит командир, — ночью сами уйдем. Только ночыо.

Поют пули. Падают веточки, куски коры, иголочки и щепки. Несколько пуль проносятся совсем близко. Вслед каждой из них голова моментально поворачивается. Партизан, лежащий рядом с Мишей, вздрагивает, хватается обеими руками за лоб и лежит, уткнувшись лицом в песок.

— Федор! Федор! — трясет его Миша.

Ни звука. Миша поднимает соседу голову. На лбу у пего маленькая дырочка.

— Опустить головы! — шипит Миша.

У самого берега взлетает столб воды. Это бьют, должно быть, из минометов. Грохот разрывов заглушает выстрелы. Сую голову в корни сосны, хочется зарыться в землю. Позади и где-то справа совсем близко рвет воздух. Меня присыпает песком. Пусть песок будет на мне. Лишь бы не задохнуться. Потянуло горькой гарью. Шепчу какие-то заклинания. Неожиданно разрывы прекращаются. Вон отец, командир, Василин. Вот Миша — плечами сбрасывает с себя песок.

Василий указывает рукой в сторону. Там по воде движется к острову что-то черное и большое. Это баржа. На таких баржах у нас возят арбузы и яблоки. Тихо. На корме стоит, высунувшись по пояс, человек. Он отталкивается шестом и, похоже, даже не смотрит сюда. Больше никого не видно. Прямо перед нами просмоленные доски баржи. Между ними торчит местами пакля. Отбойные бревна истрепаны. Человек сильно налегает на шест и ныряет на дно баржи. Она, медленно покачиваясь, ползет к берегу. Не доплывая до него, останавливается на мели. Слышно, как зашелестели маленькие волны по бортам. Тишина. Только стучит сердце. У кормы из-за борта появляется голова, плечи, руки с автоматом. Это полицейский. Он внимательно всматривается в берег. Следом за ним появляются еще и еще полицейские. Увидев следы на берегу, переговариваются. Один прыгает в воду. Глядя прямо на меня, идет по грудь в воде. Задерживается. Он натолкнулся на скрытую дорожку под водой.

— Бей! — шепчет командир.

Спина Василия вздрагивает. Полицейский падает. Но брод заметили. Из-за деревьев бегут к воде солдаты. С баржи полицейские прыгают в воду, откуда-то застрочил пулемет. Позади меня взлетает и рушится земля. Из-за пыли ничего не вижу. Мимо кто-то ползет. Это Василий. Он приостанавливается и стреляет.

Пшш! — шипит в воздухе мина. Она взрывается за кустом. Трясу головой — в уши что-то набилось, больно. Лезу в уши пальцами — ничего нет. Василий отползает назад. Нужно не отставать. Пальцы у меня почему-то сжаты, руки проваливаются в песок, и трудно ползти. Разгибаю пальцы. Воздухом и землей переворачивает меня. Цепляюсь за траву, она ускользает. Обхватываю руками тонкое деревцо. Не пойму — где наши? В какой стороне?

Наверное, они позади. Вот совсем близко строчит автомат. Вот за деревом. Вижу желтую куртку и пилотку. Это мадьяр. Ползу прочь. Хочется уткнуться в землю и лежать тихо. У меня нигде ничего не болит, — значит, цел. Кто-то вскидывается за деревом, отбегает, падает. Это Василий. Он мельком смотрит на меня и поднимает голову. Автомат уже не строчит, и выстрелы отошли дальше. Вдруг глаза мои прищуриваются, и я не дышу. Около дерева проходит на цыпочках высокий жандарм. Поворачивается спиной к нам, закуривает сигарету.

— Эй, ты! — кричит Василий.

Жандарм оглядывается. Гремит выстрел. Жандарм прилипает к стволу и опускается на землю. Василий забирает у него винтовку. Снимает пояс с пистолетом и с сумочками, в которых гранаты.

— Где наши, Василий?

— Там, — он кивает головой.

Бежим прямо через воронки. Наталкиваемся на Мишу. Он без куртки. Спрятав пулемет между сосен, стоит на коленях и изредка посылает очередь. Падаем. Василий швыряет гранату. Она рвется за кустом с таким звуком, будто стрельнули из пушки.

— Миша, где отец?

— Уходите к лодкам. Они там.

— Борька, ползи к воде, — говорит Василий.

Молчу.

Ползи, тебе говорят!

Мне делается страшно! Я ни за что не отстану от них. Враги затихли. Выстрелов не слышно. Должно быть, враги присматриваются. Лежим долго. Темнеет. Далеко впереди взлетают ракеты. Отползаем. За маленьким бугорком остановка. Слушаем — нигде ни звука. Поднимаемся и бесшумно спешим к зарослям.

Василий тихонько свистит. Ответа нет,

— Подождем. Наверно, не вернулись.

— Пятерых наших уложили.

— Будем ждать утра. Их немного было.

— Утром подойдут.

— Лишь бы сейчас не сунулись.

— Не сунутся. Они думают, что весь отряд здесь.

Зашелестел камыш. Василий свистнул. Ему отвечают.

Лезем по грязи. Через минуту мы в лодке. Иваныч сидит па веслах.

— Иван Андреич помер, — сообщает он. — И не заметил никто, что у него рана. Как залез в лодку, так и упал.

Молчание.

Хлопают весла. Позади опять взлетели в небо ракеты. Лодка стукается о берег. Появляется человек.

— Мальчишка с вами?

— Тут.

Вылезаю на берег. Совсем темно. Кто-то подает руку.

 

7

— Сегодня сходи один, — говорит Василий, — мне, Борька, некогда. Только далеко не бегай.

— Дай мне твой нож.

— Возьми.

— Одному же трудно, Василий. Сбегаем быстренько.

— Нет, Борька, некогда.

Вздыхаю.

— Ну, я пошел.

— Только скорей возвращайся.

Мы уже вернулись на старое место. Недалеко от пещеры под толстым дубом похоронили командира. Доктора тогда разорвало миной, четверых партизан убило, и они остались на острове. Когда мы вернулись в лагерь, обнаружили, что разбиты только две землянки. Снаряды и мины падали ближе к озеру. Там теперь всюду воронки. Земля перемешана с ветками, корнями деревьев. Трава обгорела, а стволы деревьев обуглились у подножия. Со всеми вопросами партизаны обращаются теперь к отцу и к Мише. Они поселились вместе в землянке Ивана Андреича.

В первый день по возвращении на старое место Василий заметил козьи следы на взрыхленной снарядами земле. Мы с ним ходили по следам и видели трех диких коз, которых загнала сюда война из чужих лесов. Две козы еле ходили и за собой оставляли кровавый след. Одну удалось пристукнуть палкой, вторая где-то поблизости спряталась в чаще, третья ускакала. Запрятавшуюся мы с Василием искали в следующие дни, но не нашли. А сегодня Василию некогда, и я сам отправился на поиски козы. Мясо козье очень вкусное, отец е удовольствием пьет козий бульон и говорит, что такого бульона он в жизни не пробовал.

Проходя мимо госпиталя, заглядываю к врачихам:

— Валя, я за козой!

— Хвостик нам принеси!

— Хорошо!

... Раненая коза наверняка забилась где-нибудь в густые заросли и лежит. Я долго брожу по лесу. Солнце начинает садиться. Скоро нужно возвращаться в лагерь. Тропа ведет к кустам орешника. Тихонько подкрадываюсь к ним и вдруг слышу, как за деревом кто-то фыркает. Не успеваю выхватить нож — серая тень исчезает за кустами. Коза лежала прямо на открытом месте. На земле видна кровь. Бегу за козой. Теперь во что бы то ни стало надо загнать ее. Серое пятно мелькает впереди. Коза делает скачок вбок, на секунду останавливается и скачет дальше. Перепрыгиваю через низенькие кусты. Сердце колотится, и глаза заливает потом. Коза снова сворачивает и вдруг останавливается. Сейчас налечу на нее. Нужно осторожней, шагом. Рука с ножом вытянута вперед. Коза подняла голову с маленькими тонкими рожками и смотрит на меня. Сейчас дойду вот до того дерева и прыгну. Бока у животного то вздуваются, то опадают. Шерсть гладкая, и видно, как коза дрожит. На задней ноге шерсть в крови, и на шее кровь. Вот последнее дерево. Пять шагов — и коза моя. Она стоит на самом краю оврага. Поджимает под себя ноги для прыжка. Если она и прыгнет, все равно будет моя: овраг глубокий, и коза разобьется. Вдруг останавливаюсь. По телу пробегает судорога. Желтые с черными зрачками глаза смотрят на меня. И я смотрю в эти глаза. Они ждут. Коза смотрит совсем как человек. Кажется, сейчас глаза вздрогнут и она заплачет. Зачем-то прячу нож за спину. Стоит мне сделать шаг — и животное сорвется и полетит по камням. Хрустнут вот эти тонкие ноги, коза закричит, ее понесет вниз — и конец. А может быть, упав, она еще будет дышать? И ей будет очень больно. Она будет ползти и, когда я подойду, жалобно заблеет.

Мэ-э! — доходит до слуха. Скрываюсь за стволом и стою. Долго стою. Когда выглядываю, коза пятится, прыгает через кустик и, хромая на левую переднюю ногу, пересекает не спеша полянку. Мне так хорошо, что хочется плакать. Если б она понимала, побежал бы за ней и посмотрел раны. Может, и подлечил бы ее и потом отпустил. Но. она не поймет меня. Сую нож в карман и поворачиваю обратно. Куда идти? Солнца нет. Нужно спешить. Бегу. Бегу долго. Шагах в пяти ничего не видно. Бежать опасно, можно влететь в овраг. Наконец ноги чувствуют гладкую землю без травы. Это тропинка. Лечу по ней...

Утром я шагаю за Василием. Лицо у меня морщится. На душе плохо. Подхожу близко к Василию, хочу задержать его, но ни слова не говорю — бесполезно. Отец сказал — значит, все. Василий сейчас выведет меня в Голубково. Там я в третьей хате спрошу Илью Афанасьича и должен буду жить у этого Ильи Афанасьича, пока за мной не придут.

— Василий, скажи мне по секрету: вы куда уедете? Где будете?

— Не знаю, Борька. Я и сам не знаю... Только в лес больше не ходи.

Эти наставления мне вот как надоели. Я их терпеть не могу.

— Договорились?

Молчу.

Василий останавливается.

— Иди, иди, — говорю я, махая рукой.

— Ты чего надумал?

— Это мое дело... Я могу тебе наобещать всего, а потом сделаю как хочу... Возьмите меня с собой!

— Нельзя.

— Ну и не надо.

Прибавляем шагу. У меня такое правило: если что-нибудь задуманное не получается и понимаю, что не в силах сделать так, чтобы получилось, сразу придумываю что-нибудь другое, более возможное. Сейчас у меня созрел новый план.

К полудню переходим болото. За болотом попадаем на наезженную телегами дорогу.

— Иди прямо по ней и не сворачивай. Спросишь Илью Афанасьича. Третья хата по правую руку.

— Знаю.

— За мной не пойдешь?

— И не подумаю.

Василий смотрит на меня.

— Ну, до встречи. Дай руку.

Пожимаем руки.

Бреду по дороге, и мне очень обидно. «Прогнали, прогнали»,— шепчу я. На глазах выступают слезы.

Деревенская улица пуста. Вхожу во двор третьей хаты. Стучусь. Открывает лысый дед в длинной неубранной рубахе. Не говоря ни слова, отступает, и я вхожу. В хате никого. Пахнет яблоками.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, что пришел,— засуетился дед.

Достает с полки миску, наливает щей и ставит кувшин молока.

— Поешь с дороги и отдохни... Гут тебе лучше будет... Переждем с тобой напасть... Ты мал, я стар...

— В деревне есть полицейские? — спросил я.

— Есть. Как же без них...

— Били кого-нибудь?

— Нет. Бог миловал... Спать будешь либо на той кровати, либо в сарае. А спросят, чей ты, — скажешь: Ильи Афанасьича брата внук из Покровского, Васьки Гуляшина сын. Вы-де погорели, а мать ушла к своей сестре в Бугры. У вас-де хлеба нету, ты и вспомнил деда,

— Хорошо. А где Покровское?

— За лесом. У самого шляха.

— До города далеко отсюда?

— Далече. Да тебе зачем? — глаза старика внимательно уставились на меня.

— Я боюсь города. Там немцев много.

— Вот и хорошо, — оживляется он, — и не думай ты о нем. А к матке твоей я сам схожу на днях и передам весточку.

Старик взял с лавки уздечку и отправился во двор.

За окном прошел полицейский и скрылся за плетнем белой красивой хаты. Наверное, он там живет. Явилась старушка в белой кофточке с корзинкой за плечами. Ставит корзину на лавку и садится.

— Ох, устала, милосердный, — поет она, — господи, на базаре опять облаву устроили. Что творится! — Она крестится. — А старый где?

— Вышел, бабушка.

— Давно ли у нас? — спрашивает она.

— Только что. Долго шли обратно?

— Чай, недолго? Все двенадцать километров проплелась. Ох-хо! За Устюжиным встречь мне прогнали партию пленных... Господи! Что сталось с людьми! А кусок хлеба не позволяют дать!

Смотрю в окно. Выхожу во двор. Побродив по двору, ложусь на охапку сена и засыпаю.

Проходит день, ночь. Наступает новый день, и у меня терпение лопается. С утра старушка ушла в поле. Старик не ночевал. Под печкой забираю приготовленную сумку. Кладу в нее круглую хлебину, кусок сала, яблок. Во дворе беру палку и, надев на нее сумку, через огород выхожу к лугу. За деревней сворачиваю к дороге и шагаю вдоль нее, мысленно перебирая, что скажу, если меня остановят полицейские.

Весь день я в пути. Проехал от города обоз мадьярских телег. Попалась речонка, заросшая камышом. Искупался.

Вначале лес тянулся справа далеко-далеко. Но к вечеру вместе со мной приблизился к городу. Дорога делает поворот. Река. Впереди сад. И за ним — высокое здание. Я подошел к тюрьме. Отсюда я ни разу не видел города. Потому он кажется незнакомым. В тюремном саду по дорожке ходят немецкие часовые. Между деревьями наши люди роют ямы. Около одной ямы лежит что-то покрытое сеном. Вон торчит из-под сена человеческая ступня. Значит, мертвецы.

— Давай, давай! Вэк! Вэк! — машет мне часовой.

Сворачиваю к реке. Берегом дохожу до гребли. Стемнело. Отдохнув, пересекаю площадку перед бойней и огородами пробираюсь к дому. Где сейчас ребята? С мамой и Диной ничего не могло случиться. Васюры нет, а больше никто нас не знает. Около моста взлетело в воздух несколько ракет. Где-то в лесу прозвучали выстрелы. У колодца присаживаюсь в лопухах.

Под нашей верандой играют на губной гармошке. Белеет женская фигура. Слышится смех и голос женщины. Напряженно просмеялся мужской голос. Хлопнула дверь. Нижниха пронесла к уборной помойное ведро и вернулась. У соседки, тети Ани, мелькнул в окне огонек и пропал. Зашелестела трава, показалась фигура в белом платье и рядом с ней черная большая фигура. Это незнакомая женщина с немцем. За колодцем они садятся. Немец целует женщину в плечо и задирает платье. Посмотрев на них, тихонько крадусь по колючкам к закоулку, где лежат дрова. У крыльца стоит, опершись о столб, молодая девка с немцем. На крыльце еще пара. Забравшись на дрова, подставляю к окну бревно и лезу. Окно приоткрыто. В нос ударяет незнакомый запах кожи и духов. Чтобы не напугать маму, стараюсь ничем не шуметь. Ноги касаются пола. Осматриваюсь. Волосы у меня шевелятся. Ноги прирастают к полу. Такого страха я еще никогда не испытывал. У стен стоят кровати, на них лежат люди. Посередине комнаты незнакомый стол. На стульях кители и офицерские фуражки. У кроватей автоматы. Продохнув, хочу забраться на подоконник. Что-то цокает по полу. Мелькает большая тень. Громадный пес останавливается рядом, сопит, предостерегающе ворчит. Поворчав, ложится. При малейшем моем движении он поднимает голову. Стою долго. Ноги подкашиваются. Медленно опускаюсь на иол. Я пропал. Теперь конец.

 

8

Засыпать можно не только потому, что хочется спать. Можно уснуть и от страха. Думаешь, думаешь, мысли носятся в голове, закрываешь глаза и разом ничего, не слышишь и не чувствуешь... Прихожу в себя оттого, что меня кто-то дергает. Человек в розовой майке держит меня за плечи, а вокруг полураздетые мужчины. Еще окончательно не проснувшись, думая, что нахожусь среди партизан, я улыбаюсь. Вдруг вспоминаю, где я, и пячусь назад.

Немцы вокруг загалдели. Один просматривает содержимое моей сумки, пожимает плечами и бросает сумку на пол.

— Что делать здесь? Зачем лезть сюда?

Говорю, что я жил в этом доме, но ходил в деревню за хлебом и вот вернулся.

— Мама, мама, — говорю я, — и сестра маленькая. Вот такая.

Немец догадывается. Высунувшись в окно, кричит что-то по-немецки солдату.

Прибежала мама.

— Боренька, Боренька! — шепчет она. — Как ты попал сюда? Пойдем, пойдем, мы здесь не живем. Мы у тети Ани.

Оказывается, немцы их выселили, и они перебрались к соседке.

Сидя за столом, рассказываю про отца. Маме нужно знать, во что он одет, что ест. Я как раз этого не знаю. Вру, что отец каждый день пьет козий бульон, ходит во всем кожаном и его не тошнит. Дина смотрит на меня, будто я вылез из могилы. Тетя Аня качает головой и поглядывает в окно.

— Ну, иди теперь своего брата разбуди, — говорит мама, когда выведывает от меня все,— он в сарае спит... Господи, мальчик совсем в дикаря превратился.

— Мама, Петьки опять сегодня ночью не было, — сообщает сестра, — я ходила смотреть.

— А ты все ябедничаешь? — спрашиваю я.

Не дожидаюсь ответа и бегу в сарай. Лягва лежит скорчившись на матраце, закутанный с головой в одеяло.

— Лягва! Лягва! — трясу его. — Лягва, проснись!

Лягве, наверно, снится что-то страшное. Вскочив, он шарахается, испуганно смотрит на меня.

— Карта! — шепчет он радостно. — Ты за нами пришел?

Выкладываю начистоту все: от меня партизаны отделались, и они нас знать не хотят, считают нас ни на что не годными.

Лягва не унывает:

— И не беда. Главное, дорогу к ним теперь знаем. Ты не забыл дорогу?

— Не забыл. Но они могут уйти на Брянщину.

— А это где?

Думаю и говорю:

— Наверное, далеко, и там куда ни пойди — одни леса.

— Это ничего. По следам их найдем. Дмитрий найдет. Он хоть какой след разберет.

— Где ребята сейчас?

— По домам. Дмитрий у Витьки живет. Витькину Зойку в Германию увезли...

— А из лесу чего ушли?

Лягва говорит, что ночью накануне того дня, когда я бесследно исчез, они решили забраться за посылками. Роли распределили, как и в прошлый раз. Только вместо меня полез в окошко Дмитрий... Часовой не доходил до домика шагов двадцать. Дмитрий совершенно бесшумно подал первый ящик, и Лягва снес его в кусты. Но тут часовой что-то заметил и направился к домику. Козырь не стрелял, часовой остановился около двери и загремел замком. Козырь решил, что он будет открывать замок, выполз из-за кустов, тихонько подкрался и выстрелил часовому в левую лопатку. С одним ящиком ребята добежали до речки. Бросили посылку в воду и скрылись в лесу. До утра в городе делали облавы, а на следующий день немцы устроили обстрел леса. И Лягва, и Витька, и Козырь, и Дмитрий сидели в пещере. Две липы упали прямо в овраг, и пещеру чуть не завалило. Как только взрывы прекратились, ребята через рощу пробрались в город. А в лес наехали мадьяры и по всей горе за четыре дня вырубили лес. И даже когда мадьяры работали в лесу, ребята ходили меня искать, но не нашли. Маме моей ничего не говорили, потом Лягва врал ей, что я в деревне и что живу хорошо. Однажды мама пришла в сарай утром, разбудила Лягву и сказала:

— Петя, в какой деревне Борька?

— А вот в той, что за рощей, — ответил он.

— Зачем ты мне врешь? — сказала мама. — Расскажи правду.

Лягва ей все выложил. Она не испугалась, не охала и спокойно ушла. Потом Лягва однажды подслушал, как мама разговаривала с пастухом Ермолаем. .

— Ваш хлопец здоров, — говорил Ермолай, — живет с командиром, вы не болейте за него. Он в надежном месте.

Так ребята узнали, что я у партизан, и каждый день ждали, что я за ними приду.

— В десятилетке немцы устроили госпиталь, — сообщает Лягва новости. — Валерка Кучеренко все-таки стал предателем... Появились дети помещика Оболенского. Живут они рядом с Кучеренко, выгнали из дома жильцов. Два мальчишки Оболенских повыше Козыря, и Валерка теперь с ними... Просили у него соли, обозвал нас бандитами. Так с Оболенскими и ходит.

— Не били их еще?

— Нет. Бить что! Мы в плен их захватим!

— А потом? Потом что?

— Потом посмотрим! Колов сорок вытянут и несколько ночей отсидят в лесу. Убивать не будем. Они же дети.

Лягва выглядывает из сарая.

— Айда, поедим — и к Витьке надо. У него сегодня все собираются.

В комнате съедаем по нескольку картофелин.

— Ма, мы сбегаем искупаемся, — говорю маме, вставая.

— Вода холодная, Боря.

— А мы посмотрим..,

Дверь у Витьки открыта. Все в сборе. Козырь сидит на столе. Витька и Дмитрий на полу у стены. В комнате накурено. Увидев меня, ребята вскакивают.

— Борька!

— Карта!

Рассказываю то, что говорил Лягве. Он помогает мне и кое-где поправляет.

Известие о том, что нас не хотят взять в отряд, печалит всех, но не надолго.

— Ну и пусть, — говорит наконец Козырь, — дорогу теперь знаем туда — и то хлеб. А как придем к ним, никуда не денутся — примут.

Витька закрывает дверь на крючок. Достает из-за сундука моток веревок и кладет на стол.

— Вот сколько. Хватит.

Объясняют мне: сегодня решили поймать Валерку и наказать за нарушение клятвы.

— Оболенских потом, — говорит Козырь, — они клятвы не давали и живут так, как их родители. С ними после поговорим. А Валерке не простим.

Совещаемся часа полтора. Разработав план, становимся в кружок:

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Не врать, не обманывать, не предавать!

— Не врать, не обманывать, не предавать!

Выходим во двор.

— Сорок колов, и не меньше, — твердит Козырь, — забивать буду я. И забивать будем у ямы в глине.

Ребята в роще подготовили яму для пленника.

За садом мы расходимся. Лягва и Дмитрий должны выследить предателя и набросить мешок ему на голову. Я, Витька и Козырь сворачиваем в город. Мы пойдем улицами и заляжем в стороне от сада.

За мое отсутствие ничего в городе не изменилось, по он кажется мне малознакомым. Что произошло? Уже при немцах я проходил вот по этой улице, усаженной тополями, и все было знакомым. Сейчас замечаю, что правый тротуар выше дороги, левый наравне с ней. Вот калитка висит на одной петле, а раньше она как висела? На крыше десятилетки полно камней. Напротив школы домики, окна в домиках косые, одно без стекол. Куда ни глянь, всюду видишь что-то новое, чего раньше не замечал.

Проходим через площадь перед тюрьмой. Огибаем городской сад. Вот забор Оболенских. Сквозь щели — во дворе никого нет. У Кучеренко тоже пусто. На крыльце лежит большая овчарка. Сворачиваем на пустырь и прячемся в бурьяне. Где-то в конце сада, в зарослях крапивы, пырея и повители, лежат Дмитрий и Лягва. В саду на яблонях ветки сильно прогнулись от спелых яблок. Красные, желтые, рябые, они облепили ветки, и на расстоянии чувствуется, какие они сладкие.

Глотаю слюни.

— Оболенский, гад, охраняет сад птицесовхоза, и туда теперь не пройдешь, — говорит Витька.

— И не лазили? — спрашиваю я.

— Лазили! Да только опасно: дробью стреляют.

У меня вон...

Витька спускает трусы. На белой ягодичке красные припухшие ранки с черными точками посередине.

— Дробины попали.

— Вытащил?

— Не. Ковырял, ковырял мне Дмитрий, больно было. Пусть лучше остаются.

— Смотри, ребя! — прошептал Козырь, кивая в сторону реки.

От берега к саду идут Валерка и мальчишка, которого я никогда не видел.

— Этого Олегом зовут, — шепчет Витька.

Олег в коротких штанах, как и Валерка. Белые чулки по колено. Предатели о чем-то заспорили. Валерка кладет на землю удочку, садится. Олег что-то говорит ему и бежит к саду. У самого дома забирается на завалинку, перелезает через забор и скрывается. Валерка достает какую-то коробку и копается в ней. Ни Лягва, ни Дмитрий видеть его не могут. А момент очень удобный: подкрасться по кукурузе и сзади набросить мешок.

— Лежите, — шепчет Козырь.

Переползает дорогу. Мелькает в траве его голова. Вскоре через тропинку ползут Лягва и Дмитрий с мешком. Нам видно, как колышутся макушки кукурузы. Дальнейшее происходит быстро, моментально. Лягва подкрадывается сзади к Валерке и надевает на него мешок. Мы вскакиваем и мчимся на помощь. Дмитрий зажимает рот Валерке. Тот брыкается, но с нами не сладить. Всовываем его с ногами в мешок, перевязываем веревками.

— М-м-ма-моом! — вырывается из-под ладошки Дмитрия.

— Молчать! — хрипит Козырь басом. — Молчи — или смерть!

Подхватываем связанного. Я держу его за ногу. Валерка дрыгается и кажется тяжелым. Спотыкаясь, спешим вдоль берега к броду.

— Ложись! — командует Лягва.

Падаем.

Олег, прибежав на то место, где оставил Валерку, оглядывается по сторонам, стоит и, подобрав удочку, медленно бредет к саду. Через речку тащим пленника, держа над водой его голову, чтобы он не захлебнулся. Бегом проносим через луг до гребли и там отдыхаем.

Пленник насмерть перепуган. Стоит к нему прикоснуться, как он ойкает и вздрагивает. Но не кричит. В роще около вырытой ямы падаем на спины и глубоко дышим. Руки онемели от усталости.

— Фух! Фух!— вздыхает Витька. — Тяжелый, негодяй. Наверное, наелся здорово. Дай-ка попробую его живот.

Хищно улыбаясь, Витька ощупывает пленника.

— Ого! Набил пузо, предатель!

Пленник задрыгал, ногами.

— Пустите! Пустите меня! Я могу умереть!

Опускаем мешок в яму, и там Лягва развязывает веревки. Вытащив пистолеты, садимся по краям ямы. Валерка оглядывает нас.

— Пустите меня! Хуже будет!

— Если пикнешь — вот, — Козырь наставляет дуло пистолета. — Зароем — и никто не узнает. Понял?

Начинается допрос: как он смел нарушить клятву, которую давал нам?

Валерка молчит. Топчется на месте. Ему хочется закричать, но кричать опасно. Мы все слышали, как Валерка повторял клятву. Только Дмитрий не слышал, и Козырь хочет, чтоб пленник подтвердил при Дмитрии, что клятву давал.

— Говори: давал клятву. Говори!

— Давал, — слышится наконец.

Виновность установлена и признана подсудимым. Вслух обдумываем: будут ли слышны в окрестности крики пленника, когда мы его оставим в яме. Если яму закрыть приготовленными досками, сверху навалить травы и сена, ничего не услышишь в трех шагах. Надо припугнуть Валерку, и потому долго обсуждаем этот вопрос.

Угрозы прекращаются. Витька говорит, что пленник должен вытащить сорок колов.

— Иначе из ямы не вылезешь!

Минут пять спустя Валерка отвечает:

— Буду тащить.

Помогаем выбраться ему. Козырь забивает приготовленные колы. На двадцать шестом колу Валерка разгибается и садится. Испачканное землей лицо морщится. Он вместе с землей выплевывает кровь и, пошевелив языком, выплевывает на ладонь зуб. Оглядев зуб, Валерка начинает голосить.

— Может, хватит с него? — спрашивает Витька.

Глядя на пленника, Витька морщится и кривится, как будто ему больно.

— Пожалуй, хватит, — отвечаю я, — как кровь пройдет, тогда дотащит.

— Теперь просидишь ночь в яме, а потом видно будет... Может, простим тебя, — говорит Козырь.

— Слышишь, Валерка, переходи на нашу сторону, — у Витьки в голосе звучит не угроза, а совет и просьба, — иначе жизни тебе не будет.

— Наши придут — куда ты денешься? — вставляю я.

Наперебой говорим о том, что большого Кучеренку все равно расстреляют. Сколько наших людей он поубивал! Валерка угрюмо бросает:

— Неправда, он никого не убивал! Он только делает так, как велят, а убивать не убивает.

Ничегопезиание Валерки поражает нас. Перечисляю ему, кого убили под руководством его отца.

— Что же мне делать, — наконец стонет Валерка,— он изобьет меня. Он всегда меня бьет. Если я целую ночь не покажусь дома, он сильно изобьет меня.

— А ты не ходи домой, — говорит Дмитрий, — живи с нами.

У Лягвы другое мнение:

— А что лучше: или мы тебя убьем, или отец тебя раз отколотит? Или когда наши придут, тебя совсем куда-нибудь прогонят? Думаешь, так все и пройдет?

— Ты подумай, Валерка, — говорю я, — время есть...

 

9

Вечером шагаем обратно к городу. Валерку в яму не посадили. Он дважды повторил клятву с добавлением, что если он расскажет что-нибудь дома о нас и не будет нам помогать — «пусть он умрет живым в закрытой яме от голода».

Переходим речку. Валерке надо сворачивать влево.

— Завтра в полдень у гребли, — говорит Козырь.

— Обязательно. Я и соли принесу.

Бежим к городу. У нашего дома присаживаемся под стенкой. Козырь уходит домой. Он дал обещание матери показываться ей на глаза три раза в день. Дмитрий закручивает цигарку. Только он прикуривает, как из-за угла пулей вылетает Козырь.

— Ребя! Полиция! — кричит он, проносясь мимо.

За ним бегут полицейские. Мы вскакиваем. Ничего не понимаем, но мчимся прочь.

На противоположном конце улицы останавливается крытая машина. Из нее вылазят полицейские и бросаются нам навстречу. Мы растеряны. В одну секунду проносится тысяча предположений — за что? Сзади слышен топот. Нас как ветром сметает с дороги. Влетаем в чей-то двор. Огород. Забор. Он высокий. Мечемся, как загнанные собаки. Кто-то визжит позади. Это Витька. Полицейский схватил его и тащит. Сую руку в карман, выхватываю пистолет и бросаю в траву.

— Карта, пригнись, — Лягва часто дышит в лицо.

Пригибаюсь. Он вскакивает на плечи и садится на забор.

— Давай руки, — Лягва тянется ко мне.

Цепляюсь за его пальцы. Подтягиваюсь. В ушах звон.

Кто-то кричит. Кажется, Козырь. Закидываю ногу на забор. Цепкие пальцы хватают за штанину, я срываюсь и падаю. Жесткая волосатая рука держит меня за кисть...

Нас повели. Я шагаю как можно ближе к полицейскому. Надо показать, что не собираюсь бежать, и, как только сжимающие меня пальцы ослабнут, рвануться что есть силы. Тайком поглядываю на лицо полицейского. Оно вспотело и покраснело. На выбритой щеке черная родинка. Козыря и Витьку ведут следом за мной. Витька падает, его волокут по земле. Он орет и, получив пинка, вскакивает на ноги. Соседки сбежались к воротам.

— За что? Чего они натворили? — спрашивают друг у друга женщины.

Нас ведут к машине. До нее остается четыре дома, три, два, один. Пальцы продолжают сжимать меня крепко.

Подходим к машине, и полицейский стучит по дверке крытого кузова. Она открывается. Что есть силы дергаюсь, но напрасно.

— Ах ты гаденыш! — рычит полицейский, подхватывает меня и толкает в дверку.

Вот так в Курске до войны ловили собак и сажали в клетки. Только собак ловили железными крюками, а нас руками.

Следом за мной впихивают Козыря и Витьку. Дверца хлопает. Полицейский, сидящий около дверцы, замыкает ее. Машина зафырчала.

Едем. Все трое сбиваемся в угол. Рукой нащупываю чьи-то тела. Приглядываюсь. Здесь еще двое мальчишек. Лиц не разобрать.

— За что вас? — спрашиваю я.

— Мы не знаем, — шепчет тихий голос, — схватили на Ленинской.

Козырь подсовывается поближе ко мне.

Едем.

Кузов подбрасывает. Остановка. Машина подъезжает к чему-то задом.

Отовсюду слышны крики, плач.

— Галечка! Доченька, маленькая ты моя! — стонет женский голос совсем близко.

Коротко прогудел паровоз. Мы на вокзале.

В дверку постучали.

— Открывай, Подгорный!

Полицейский открыл дверцу и толкает нас из машины.

Другие люди хватают нас. На мгновение в глаза бьет солнечный свет, и снова темнота. Осторожно вытягиваю руки, чтоб не споткнуться. В спину мне упирается Козырь. За ним появляются остальные ребята. Мы в вагоне. Садимся на пол. Здесь очень воняет уборной.

— Новенькие, — слышится из темноты.

— Эй вы, пожрать есть что-нибудь? — спрашивает кто-то.

Осматриваемся. В вагоне, поджав под себя ноги, сидит человек пятнадцать мальчишек. В полумраке их лица кажутся худыми, как у скелетов. Дверь заскрипела. Съехала на сторону черная тяжелая занавесь перед дверью. Стало светло.

Входят полицейский и толстый немец в очках, он осматривал нас когда-то в полиции.

— Вот этот, этот, этот, — показывает полицейский на нас.

Немец у каждого трогает волосы, заглядывает в рот. Еще один немец приносит чемодан. Там пробирки и пузырьки. Толстый делает нам уколы под лопатку. Дверь снова визжит. Наступает тишина. Все произошло так быстро, что мы не успели еще опомниться. Разговаривать не можем, прижимаемся друг к другу и сидим молча, соображаем. Привезенных вместе с нами мальчишек я не знаю. Они жмутся к нам и молчат. Кто-то лезет из угла.

— Карта, и вас поймали? -- шепчет знакомый голос.

Присматриваюсь. Большие глазницы, горбатый нос.

— Я Росиня, — шепчет голос, — меня давно уже затолкнули.

Это действительно Росинский. Он рассказывает, что шел с сестрой по улице, на них наскочили полицейские. Сестру не тронули, а его схватили.

— Повезут в Германию, — говорит Росиня,— весь эшелон с людьми. Везде взрослые, а в соседнем и в нашем — мальчишки.

Что-то забулькало позади. Завоняло сильней.

— Отчего воняет так, Росиня?

— С этой стороны уборная.

— Филимон! А ну, сюда! — раздается грубый голос из темноты. По вагону юркает маленькая тень.

— Чеши здесь, — приказывает грубый голос. — Куда лезешь! Вот тут!

— Проснулся, — шепчет Росиня.

— Кто это?

— Коляка... Полицейские его посадили, чтоб следил за нами.

Вагон вздрогнул. Стенки заскрипели. Стукнули буфера. Около вагона заголосили громче.

— Разойдись! Разойдись!

По стенке вагона чиркнуло чем-то. Катимся. Куда? Зачем? Что с нами будут делать? Подумав о маме, холодею весь. Как она закричит, когда узнает, где я. Может, и не закричит. Молча сядет и заплачет. Лягва, конечно, ей все расскажет... И Дмитрий сбежал. Что стоило свернуть в другой двор без забора! Ах, как нелепо это произошло! Только-только мы были на воле и вот сидим взаперти... Козырь и Витька думают о том, о чем и я.

Глаза привыкают к темноте. Кое-где через узенькие щели пробиваются тоненькие струйки света. Справа ясно различаю фигурки мальчишек. У многих из них одежда разорвана. Одни лежат на животах, другие сидят. Слева четверо мальчишек и Коляка. Над ним скорчился маленький мальчишка и быстро-быстро чешет ему спину.

Сколько времени проходит — неизвестно. Струйки света постепенно исчезают. Наверное, на дворе ночь. Холодно. Прижавшись друг к другу, мы спим и не спим. И все молчим. Считаю удары сердца Козыря. Но вот снова в вагоне светлеет. Визжат колеса. Остановка. Кто-то пробегает у вагона. Дверь полезла в сторону.

— Колька, выходи! — сказали снаружи бодро. — Скорей, деревня!

Коляка поднимается с соломы, лезет под занавеску. На миг мелькает солнце.

— Как у тебя? — спрашивают Коляку.

— Спокойно.

— Много новеньких?

— Четверо.

В вагон проникает прохладный свежий воздух. Я подползаю к занавеске, поднимаю уголок ее. Высовываю голову и получаю удар кулаком между глаз. Брызжут искры. Отпрыгиваю. Из носа капает кровь. Там, где лежат четверо, один захихикал:

— Посмотрел! Больше не полезет!

Росиня просыпается и шепчет, что выглядывать нельзя, могут за это плеткой отходить.

— И кричать нельзя, и громко разговаривать нельзя.

Витька в рубашке. Он отрывает от подола клочок материи и подает мне:

— Заткни ноздри, кровь вытечет. И ляг на спину.

У меня сжимаются кулаки, от злости и от боли наворачиваются слезы.

Коляка вернулся. Что-то жует. Карманы у него раздуты. Он быстро выбрасывает содержимое карманов на сено, просовывает голову за занавеску и стоит. У вагона какая-то возня. На мгновение чей-то тонкий голос вскрикивает и смолкает. Похоже, душат кого-то. Коляка нетерпеливо переступает с ноги на ногу. Нагибается и тянет что-то. Лезут полицейские. Проносят в угол мешок., Из мешка показываются босые ноги. Поезд трогается. Снова темнота.

— Снимай, снимай! — хрипит голос.

— Она не дышит...

Молчание.

— Жива... Сейчас очухается...

Потом я вижу юбку, белую кофточку, белое тело. Отворачиваюсь и стараюсь ничего не слушать...

Следующий раз останавливаемся ночью. Девушка, которую затащили в наш вагон, высокая, и коса у нее длинная, чуть ли не до колен. Пошатываясь, она бредет к открытой двери, прыгает из вагона. И сразу истошно кричит.

— О-о-о! — разносится в тишине. Крик постепенно удаляется и затихает...

Проходят ночь, день, еще ночь, еще день. Не знаю точно, сколько дней и ночей, и все они длинные, как зима...

Животы у нас приросли к спине. Во рту сухо и горько. Через большие промежутки времени в вагон кидают прямо с ботвой сахарную свеклу. Мы расхватываем ее. После свеклы Коляка приносит в сумке хлеб и бросает всем по куску. Бросает, как собакам. Некоторых заставляет становиться на колени, кланяться и после этого дает. Я повидал разных плохих людей, но такого гадкого и мерзкого человека вижу впервые. И зачем-то допрашивает каждого из нас. Где жили? Что ели за обедом? Кто родители? И меня призывает на допрос. Я смотрю на широкое красное лицо с толстым носом, на прищуренные глаза, которые то ехидно усмехаются, то разом выкатываются и зло глядят.

— Ну, что жрали у вас за обедом? — Коляка раздвигает губы и циркает на меня слюной, пропуская ее между верхними зубами. — Кто твой отец?

Я молчу. Хочется броситься на него или просто ударить по щеке. Но не делаю этого: он очень сильный. Плечи у него большие, грязные и кулаки большие.

— Пошел вон! — Нога в мадьярском ботинке больно бьет меня.

Я отхожу и сажусь возле Козыря. Ничего, наступит момент, можно будет расправиться с Колякой и сбежать. Сейчас нет смысла это делать — приведут нового. Да еще излупят или под колесо кинут. Поэтому когда Коляка дает нам затрещины — мы терпим. Терпим и тогда,

когда он, остановившись посередине вагона, расстегивает штаны и писает на головы, на плечи, на руки. Я думаю о том, что, если бы мы все набросились на Коляку, непременно бы одолели его. Но многие из ребят худые, слабые. Этот мерзавец их так запугал, что они пикнуть не смеют. Я, Козырь, Витька и Росиня держимся вместе и никогда не деремся друг с другом из-за еды. Коляке это не нравится, и он больше всех пристает к нам. Дольше всех дразнит хлебом. Один из четверых Колякиных приближенных — худой и стриженый, одетый в сапоги и фуфайку— хихикает, глядя на нас. Он и остальные приближенные сами не издеваются над нами, а делают это только по приказанию Коляки.

— Две «буханки» этому! — командует Коляка, развалившись на сене. — Пышных и хрустящих две!

Тому мальчишке, на которого указал Коляка, кто-то из приближенных проводит ладонью по голове, по спине. Мальчишка сжимается и закрывает глаза.

— Пли! — кричит Коляка.

Пальцы хватают кожу, оттягивают ее, и Колякин приближенный сечет по ней ладонью. Когда он сечет, кажется, что он обрезает кожу. У меня на боку три синих с кровью пятна от этих «буханок».

Приближенные чешут Коляке пятки, тело, ловят в его одежде вшей.

Раньше мне приходилось голодать, это было не очень страшно, а сейчас такой голод, что, кажется, съел бы и лягушек, и земляных жаб. Зубы стучат. Когда стискиваю их, не так хочется есть. А Коляка чавкает и ночью. В темноте хочется подползти к нему и наброситься. Но я сдерживаюсь. Козырь тоже сдерживается.

И вот однажды терпение все-таки лопается. Вагон замедлил ход. Коляка, не дождавшись остановки, расстегивает штаны и, улыбаясь, поливает стену. Вдруг он круто поворачивается — и теплая струя бьет мне в ухо, в глаза, в губы. Я холодею, шея вытягивается. Взвизгиваю, испускаю страшный вопль, от которого разом прибавляется сил, и прыгаю на негодяя. Он не ожидал толчка и оседает на пол. Впиваюсь пальцами в горло и тычу лбом перед собой. Чувствую мягкое тело и кусаю зубами. Подлетаю в воздухе, грохаюсь на пол. Вскакиваю. Из глаз — искры. Темно. Падаю. Удары сыпятся на голову, в бока. Сейчас умру, сейчас конец. Воздуха нет.

— Гаденыш! Гаденыш! — хрипит голос надо мной.

Удары внезапно прекращаются. На шее у Коляки висит Козырь. Витька кидается под ноги врагу, и тот падает. Поднимаюсь. Корчась от боли, шагаю и валюсь на широкую Колякину спину. Хватаю зубами за ухо, кулаками бью под бока.

— А-а! — орет Коляка.

Мы молчим и уже не бьем Коляку, только стараемся прижать его к полу. Но он сильный. Сейчас поднимется, расшвыряет нас. Пальцы левой руки у меня совсем обессилели. Царапаю щеку Коляки, а ухватить не могу.

— Росиня! Росиня!— вырывается из меня стон.— Помоги, Росиня!

Он стоит, прижавшись к стене, и молчит в испуге.

— Росиня!

Наконец Росиня нагибается, мелькает ведро из-под воды. Бум! Бум!

— Еще, еще! — прошу я.

Колякина спина подо мной слабеет.

Вагон остановился, и дверь открылась. В глаза бьет яркий дневной свет. Зажмуриваюсь и опускаюсь на пол. Меня отшвыривают в сторону. Куда-то тянут за ноги. Лечу, машинально выставляю вперед руки и шлепаюсь на землю. Рядом падает Козырь. Витька падает на меня. Ой, как больно! Козырь дрожит. Лицо у него в крови, зубы оскалены. Ищу, во что бы вцепиться зубами. Мы — три маленьких окровавленных зверька, у которых еще колотится сердце. Перед глазами что-то белое. Это рука. Хватаю зубами палец. Чем-то бьют в ухо, в плечо, по голове. Пусть бьют, пусть убивают. Разжимать зубы нельзя. Меня трясет. Чувствую во рту теплое и чуть соленое. Чтоб не захлебнуться, глотаю. Ничего не слышу. Лечу в какую-то темную, звенящую пропасть...

Раскрываю глаза. Лежу на полу. Вагон подрагивает. Темно. Равномерно постукивают колеса. Соображаю, что веки у меня слиплись и не раздвигаются. Протираю глаза. Запекшаяся кровь осыпается шелухой. Козырь лежит рядом. Витька и Росиня сидят около нас. Витька сует кусок хлеба.

— Борька, на, ешь, — шепчет он.

— Где Коляка?

— Его нет. Он в другом вагоне. Тут теперь полицейский. Больно?

0-ох! Не шевельнуться. Все болит. Закрываю глаза. Сую в рот хлеб. Жевать больно. Нижние передние зубы качаются. Проглотив хлеб, вздыхаю. Меня плавно несет по какой-то реке. На берег смотреть нельзя — голову не повернуть, и я плыву, удивляюсь, почему это я не машу руками и не тону...

Когда снова прихожу в себя, мы стоим. Дверь отодвинута, и занавесь поднята. Видно поле, за ним сосновый лес. Правее несколько хат, крытых соломой. Около хаты женщина стоит. Приложив ладонь ко лбу, смотрит в нашу сторону. Козырь сидит. Появляется Витькино лицо.

— Жив?

В вагон забрался полицейский. Ему подают ведра с водой. Ни слова не говоря, он поливает нам на головы.

— Мойтесь, — бросает он коротко.

Мы не понимаем.

— Ну! Мойте головы! — приказывает он.

Забрался в вагон еще полицейский. У него на рукаве красная широкая повязка.

— Эти, что ли, дрались?

— Только вот — четверо.

Спросивший оглядывает нас и спрыгивает на землю.

— Обмой их, чтоб крови не было, — говорит он оставшемуся полицейскому, — а то черт знает, как посмотрят...

Заглянул к нам немец. Понюхал воздух, посмотрел на меня, что-то гавкнул и скрылся.

— Может, этих выпустить — у колодца помоются? — спрашивает полицейский того, который с повязкой.

— Разбегутся, потом лови их... Здесь вымоются.

После мытья пол мокрый, и мы не садимся. Приносят морковки. Полицейский дает всем по куску хлеба. Хлеб ем, морковку не могу — болят зубы. Плююсь кровью. Витька советует не выплевывать ее, а глотать.

— Она своя же, и польза будет, — объясняет он.

— Куда нас завезли?

— Неизвестно.

Оглядываем друг друга.

У Козыря ссадины на лбу, на скуле, на носу. У Витьки синяк под глазом и глаз весь красный. Витька не унывает:

— Здорово мы! — говорит он. — Коляку отправили в другой вагон. Испугались.

Гудит паровоз. Полицейский закрывает двери и ложится на место Коляки.

— Эй, вы! — кричит он. — Смотрите мне! Чтоб ни звука. Иначе я быстро под колесо брошу.

Витька шепчет ругательства.

 

10

Едем.

Наконец останавливаемся и долго стоим. За стенками вагона беготня. Доносится какой-то шум. Различаю фырчание автомобилей, людские голоса. Заиграла музыка. Это радио. Дверь раскрылась.

— Вылезайте по одному!

Полицейский и немецкие офицеры оглядывают нас. Прыгаю на землю. С непривычки покачивает. Голова закружилась. Нас выстраивают по два и велят взяться за руки. Паровоза уже нет, и стоят здесь лишь два вагона. Из второго вагона тоже выпустили ребят и строят. За вагонами дома. Впечатление такое, что мы на городской окраине. Из нашего вагона все мальчишки ростом не больше меня. В другом есть повыше. Им, наверное, лет тринадцать-четырнадцать. Коляка топчется около полицейских. Ухо у него разодрано, па лице царапины, голова перевязана. Он поглядывает в нашу сторону, встречается со мной глазами и грозит кулаком. Я тоже показываю ему кулак.

Строят нас по росту. Козырь с Росиней оказываются на два ряда впереди нас с Витькой. Подъехала легковая машина черного цвета. Из-за длинного сарая вышли строем человек двадцать солдат. Сопровождавшие нас полицейские забираются в вагон. Солдаты молча становятся по обе стороны нашей колонны. Один выходит вперед.

— Шагом марш! — командует он по-русски.

Черная машина следует за нами. Ведут не в город, а в противоположном направлении. Оставляем позади несколько домов. Впереди метрах в сорока сад. Дорога тянется вдоль него. Сад кажется густым и непроходимым. У всех нас головы повернуты в сторону кустов. Может, за ними спасение. Какой-то мальчишка не выдерживает. Быстро работая локтями, сильно наклонившись вперед, мчится к саду. Он думает, что будут стрелять, и потому виляет. Солдаты даже головы не поворачивают. Только один срывается с места и догоняет беглеца. Хватает за руку и молча ведет его рядом с колонной.

— Сейчас не убежишь, — шепчет Витька, — надо ночью.

Хочется спросить Витьку: куда нас ведут? Но он ведь тоже ничего не знает.

Город скрылся совсем. Сад кончился. Переходим по гладкой дорожке через широкую площадку и останавливаемся у ворот. Влево и вправо тянется забор из колючей проволоки. За воротами поле. Посередине поля длинные серые сараи, белый дом с черными окнами. И ещё видны выступающие из-под земли каменные низенькие стены с дверьми. Это, наверное, погреба. Ворота открывают и ведут нас к одному из таких погребов. Передний солдат в дверях рукой приглашает ребят идти за собой. Они мнутся, пятятся. Не говоря ни слова, солдаты вталкивают их на спускающиеся вниз ступеньки. Там еще дверь, за ней ярко освещенный узкий коридор, как в тюрьме, и комнаты по бокам. В большой комнате с вешалками на стенах нам приказывают раздеваться. Появились доктора в белых халатах. Начался осмотр. Спрашивают фамилию и имя.

Мы, конечно, врем.

После осмотра пятерых мальчишек отделяют. Они стоят голышом у противоположной стены, в испуге озираются. Все пятеро страшно худы, похожи на скелеты, и у двух на руках и на шее какая-то короста.

Снова нас выводят в коридор. Потом на воздух. Значит, не убьют сразу. Может, и совсем не будут убивать. Мы осматриваемся. Через большую калитку нас ведут в длинный барак, окруженный колючей проволокой. В бараке у стен нары. На нарах люди. Тут и женщины, и мужчины. Ребят не видно.

Через минуту мы четверо сидим на нарах. Мальчишки расположились в углу барака. Напротив нас лежат две полные женщины с распущенными волосами, в хороших платьях и в туфлях. С ними тонкая красивая девушка в красной кофточке. За ней рыжий худой мужчина. Дальше опять мужчины. Над нами и перед нами разговаривают, но понять ничего нельзя — говорят не по-русски.

Рыжий что-то сказал девушке. Она посмотрела на меня и кивнула.

— Пула бера иен? — произнес рыжий, глядя мне в лицо. И кажется, улыбнулся. Он машет рукой.

Сползаю на пол и подхожу. Рыжий что-то говорит. Девушка тоже что-то сказала и тычет в меня пальцем. На плече кофточка у нее разорвана. Под ухом большое синее пятно.

— Не понимаю, — говорю я.

Рыжий объясняет что-то.

— Я — русский, — говорю я.

— Рус?

— Русский.

— Вся, вся русский? — рыжий обводит нары с мальчишками.

— Все русские.

Рыжий заговорил с девушкой. Она качает головой. Отхожу к ребятам. Нам хочется узнать, где мы. Для этого надо пройти вдоль нар. Может быть, услышим русские слова. Отправляемся вместе: иначе Коляка нападет. Он на нарах рядом, и когда мы встаем, только взглядывает на нас и отворачивается.

Идем по бараку, приглядываясь к лицам, прислушиваясь. Везде говорят не по-нашему. Один мужчина лежит на животе. Он в сапогах, в фуфайке, какие носят у нас. Подходим к нему.

— Может, русский, — шепчет Витька.

— Давай спросим?

— Давай.

Легонько трясу мужчину за плечо.

— Дядя, дядя!

Человек зашевелился и приподнимает голову. Обросшее узкое лицо. Толстые черные брови, над ними красный шрам от виска до виска. Провалившиеся красные глаза смотрят удивленно.

— Дядя, вы русский? — спрашиваю шепотом.

— Мы русские, а вы? Вы русский? — говорит Витька.

Мужчина качает головой:

— Найн, найн.

Немецкое слово отпугивает. Уходим.

 

Наступает ночь. Утром солдаты всех поднимают. Женщины напротив встают, оправляют платья, но идти отказываются. Солдаты выталкивают их из барака. Мальчишек не строят и вместе со всеми выгоняют на воздух. Солдаты кричат, ругаются. Отсчитывают человек пятьдесят и ведут к белому дому. Я, Витька, Козырь и Росиня попадаем в эту партию. Втискиваемся в середину. Движемся.

В первой комнате домика у стен лавки, над ними вешалки.

Люди медленно и молча раздеваются. Похоже, что делают это они не в первый раз. Солдаты стоят у двери в другую комнату и наблюдают.

— Бер, бер, бер! — солдат взмахивает на Козыря плеткой.

Мягкая рука ложится мне на плечо. Это девушка, которая в бараке была с рыжим. Она голая. Знаками показывает, чтобы я раздевался, иначе будут бить. Раздеваюсь. У девушки белая грудь и большие коричневые соски, на животе шрам. Рыжий рядом с ней, и тоже голый.

— Бер, бер! — кричит немец и открывает двери.

Какая-то женщина не хочет идти. Она садится на лавку, закрывает глаза руками и кричит что-то. Другие поднимают ее. У женщины большой живот, ноги и руки толстые.

В соседней комнате на стенах краны и на полу, покрытом плотной деревянной решеткой, круглые тазы, как у нас в банях. Голых людей столько, что очень тесно. Дверь захлопнулась. Наступила тишина. Жмемся к стене. Передо мной кран. Открываю его, воды нет. Все чего-то ждут. Рыжий спокойно говорит что-то всем, поворачивая большой горбатый нос но сторонам.

— Боже мой! Боже мой! — раздается по-русски в другом конце толпы женский голос. — Я сегодня не выдержу. Лучше б убили!

Нам нужно увидеть эту женщину, но такая теснота, что не пробиться.

Из-под пола потянуло теплым воздухом. Он становится горячей и горячей. Переступаем с ноги на ногу. Потираем ладонями грудь. И вот делается так, что невозможно терпеть. Козырь подпрыгивает. Рыжий останавливает его. Вытягивает руки по швам, показывает: стоять и не шевелиться. Голова тяжелеет, распухает. Глаза тоже, кажется, распухают. Что таксе? Что это такое? Ой! Я прыгаю на месте. Рот раскрыт. Комната заполняется туманом — это пар. Над головой хрипят. Кто-то застонал. Дышать нечем. Прикладываю щеку к стене. Она немного прохладней, но это не помогает. Хватаю воздух ртом. От него жжет в горле. Чешу голову, руки. Нужно бежать отсюда. Сейчас умру. Сердце колотится так, что вот-вот лопнет. Руки натыкаются на скользкие чужие тела. Я куда-то лезу, меня толкают обратно.

У Витьки глаза расширились, налились кровью. Он царапает ногтями голову, корежится.

— А-а! А-а! — стонет он.

Опускаюсь на колени. Передо мной чьи-то толстые белые ноги. Из кожи выступают крупные капли пота и стекают на пол. Да что же это такое?!

И почему все молчат? Почему не ломают дверь! Смерть, смерть.

Страшная тишина.

— А-а-а! — разносится крик.

На полу женская голова с длинными волосами. Глаза закрыты. Изо рта по подбородку течет кровь. Чьи-то руки поднимают голову. К виску прикладывается ухо, слушает, и голову опускают на пол. Кто-то бьет в дверь. Сплошная масса голых тел заколыхалась. Кто-то продирается мимо меня. Люди хрипят. Стопы, оханья. Меня клонит набок. Витька проводит но моей спине пальцами и падает. Козырь подхватывает его. Вдруг из крана прямо мне в живот ударила струя холодной воды. Она обжигает. Вскрикиваю. Все нагибаются. Толкотня. Мокрые и скользкие тела притирают меня к стене. Сейчас задушат. Выставляю локти, хватаю таз. Чьи-то руки держат его. Я дергаю таз. Держу его и бросаю.

— Помоги, помоги, — плачет Козырь.

Помогаю приподнять Витьку. Суем его голову к воде. Витька раскрывает глаза. Вода разом исчезает. Дверь распахивается, и люди бросаются вон из комнаты. Кого-то выносят. На полу остаются две толстые женщины и мужчина. Он лежит скорчившись у стенки, и под головой у него лужа крови.

Мы пытаемся высосать из кранов капли воды и задерживаемся. Солдат выгоняет нас. Многие, не одевшись, бегут на улицу и падают на землю. Здесь, на воздухе, двое мужчин хватаются за грудь и медленно опускаются. Умирают...

В бараке ложимся на нары и моментально засыпаем. Потом всех мальчишек ведут и сажают за столы. В руках у меня железная ложка. В алюминиевой тарелке суп. Хлебаю. Он с фасолью. Хватаю кусок хлеба. Ем. Потом мы спим. Спим долго.

На следующий день снова баня. На полу остаются четыре женщины и двое мальчишек.

Мучают нас несколько дней подряд. Каждый раз мы думаем, что помрем, но остаемся живы. Обе женщины, лежавшие против нас на нарах, исчезли, — значит, умерли. Рыжий и девушка живы. Он дважды выносил ее из бани на руках. Наконец эти мучения прекращаются. Утром мальчишек выстраивают и ведут в большую комнату, где мы были в первый день. Снова осматривают и ослушивают. Козыря, меня и Росиню ослушивают мало. Витьку немец долго крутит перед собой, заставляет приседать. Но вот и Витька с нами. Шестерых ребят отделяют и уводят. Все шестеро еле двигают ногами. У одного глаз распух настолько, что, кажется, вот-вот вывалится. Кто-то за спиной прошептал, что их убьют, потому что они не совсем здоровы. Молча смотрим вслед уходящим. Жутко.

После осмотра нас сажают в машины с крытыми кузовами и везут. В нашей машине у заднего борта стоят немцы и выглядывать не разрешают. Едем недолго. Остановка. Высаживаемся. И ворота, и забор такие же, как и там, где нас мучили. Видны такие же бараки и белый домик. По огороженному полю бродят мальчишки. Когда ведут нас, многие из них, остановившись, смотрят в нашу сторону.

В бараке нас выстроили в проходе между нарами по росту. Высокий немец с блокнотиком в руке прохаживается вдоль шеренги.

— Иванов Петя! — выкрикивает он по-русски.

Мальчишка, стоящий от меня через три человека, делает шаг вперед. Немец спрашивает его:

— Сколько годов?

— Двенадцать.

— Иди туда, — немец указывает направо, где стоят несколько мальчишек.

— Егоров Васья!

Тишина.

Немец кривится.

— Егоров Васья! — повторяет он громче.

Витька толкает меня в бок. Я шагаю.

— Егоров Васья? — фашист уставился на меня.

— Да.

— Сколько годов?

— Одиннадцать.

— Иди тоже сюда.

Козырь, Витька и Росиня говорят, что им одиннадцать, и оказываются вместе со мной. Слева от нас выстраиваются тринадцатилетние.

На месте остаются Коляка и какой-то белобрысый мальчишка. Он очень худой, ростом с Коляку. Немножко подаюсь вперед и присматриваюсь. Что-то очень знакомое в лице белобрысого. Где я видел это лицо? Он тоже смотрит на меня и, кажется, вздрагивает. Ну да: где-то я видел его! Но где?

Пришли шестеро солдат. Разбивают нас на партии по пятнадцать человек и размещают по нарам. Мы вчетвером располагаемся поближе к дверям: Козырь, потом я, Витька и Росиня...

 

11

О чем бы сейчас думать, чтобы мысли не путались, и хоть полчасика полежать и помечтать? Тогда время пройдет быстрее. Помню, когда лежал на печке у Авдотьи, находились же немцы в хате, а я мог целыми часами лежать и мечтать. Ждал наших, со мной были и мама, и отец. Да и деревня была наша, русская... Даже то время теперь кажется хорошим. Наверно, всегда так: если человеку сегодня плохо живется, ему кажется, что вчера было лучше. И мысли скачут у меня в голове, потому что не на что надеяться. Когда мы сидели в пещере, то знали, что можно при какой-нибудь опасности сбегать домой к маме, к людям. Можно отправиться в лес и искать партизан. Да и еще кое-что предпринять. Но как быть сейчас, когда мы здесь совсем одни и вокруг нас заборы колючей проволоки?.. Приподнимаюсь на локтях, кулаками подпираю голову. Вон он, колючий забор. Второй забор, ворота и вышки с часовыми отсюда не видны... «Попробую вспомнить день, когда в хату Авдотьи набились наши бойцы и я смотрел на них», — думаю я.

Только начинаю припоминать тот счастливый день, как другая мысль отгоняет память прочь: «Да, туда пришли бойцы. Они знали, что в деревне русские люди. А сюда они придут? Здесь и страна-то, может быть, не наша, а совсем другая».

Сзади кто-то лезет на нары. Это Витька.

— На, держи, — шепчет он, протягивая кусок хлеба.

— У кого?— спрашиваю я.

— У этого, — показывает Витька глазами на кровать, стоящую в разрыве между нарами, — в тумбочке лежал. Там и колбаса есть, но колбасу я не взял.

Жую хлеб. В нашем бараке нары разбиты на участки, и между участками пространство шириной шагов в пять. Здесь стоят кровати, на которых спят ночью солдаты. У нас их шесть человек, и каждый следит за своими пленниками. Часто мальчишки по ночам вскакивают, начинают кричать, визжать или карабкаться на стену. Тогда все просыпаются, в темноте сбиваются в кучу и всем нам хочется куда-нибудь спрятаться. Однажды какой-то мальчишка забился в угол под нары, и утром его вытащили мертвого. Теперь, как только поднимается суматоха, солдаты зажигают большие фонари и разгоняют мальчишек по местам. Наш надзиратель с усами, пожилой — и плеткой хлещет сильно.

Прожевав хлеб, решаю: буду думать о маме. Глаза закрываются, но хорошего о маме ничего не вспоминаю, вижу, как она плачет обо мне, и только. Вскакиваю на колени, слезаю па пол и, походив немного, возвращаюсь на место. Ну как же быть? Как удрать отсюда?

— Кто дальше? — предлагает Витька.

Ложусь рядом с ним. Плечи пристраиваем на одном уровне. Взбиваю языком слюни во рту, пускаю их длинной струей вдоль прохода. Витька плюет дальше.

— Витька, мертвецов нету сегодня? — спрашиваю я.

— Нету... Может, к вечеру будут... Да и толку что, хоть и поубивают. Мальчишек все равно не привозят, и нас заметят.

Может, и не заметят. Вчера в потемках увозили...

В той стороне лагеря, где живут немцы, колючий забор не охраняется, потому что дальше еще лагерь, и в нем держат взрослых. Там за баней глубокий и широкий ров, одна стена у него крутая. Во рву расстреливают людей, которых привозят на машинах. Привозят и пленных и гражданских. Бывают партии женщин и девушек. Как их привозят и как расстреливают, мы видим. Облепим колючий забор и молча смотрим. Все, кого расстреливают, худые, грязные и оборванные. Только женщины попадаются полные. После расстрела солдаты подходят к трупам, разрывают одежду и смотрят, куда попала пуля. Потом трупы увозят на машинах. И это навело нас на мысль, что можно выбраться из лагеря, представившись убитым. В одном месте земля под заборами рыхлая. Мы ее еще специально по очереди ковыряли щепками. Можно было бы в темноте пролезть под проволокой, раздеться, одежду спрятать и лечь рядом с мертвыми. А чтобы кровь была, нам ничего не стоит порезать друг другу животы и измазаться кровью. Но беда в том, что расстреливают только взрослых.

Подходит Росиня, за ним Козырь.

— Пекаря опять поймали, — сообщает Росиня, — десять плеток дали.

— Еще раз бежать хотел?

Козырь кивает.

— Из-за тумана, думал, не увидят, а с вышки все видать. Собаку спустили на пего.

— Порвала?

— Нет. Он упал и не двигался. А до кустов чуть-чуть не добежал.

Пекарь — мой курский товарищ Ванька Пекарь. Когда нас везли в эшелоне, он ехал в соседнем вагоне. Видел, как на остановке меня выбрасывали, как я вцепился зубами в руку немецкого офицера. Но тогда он не узнал меня, что, конечно, и не удивительно: времени прошло много, и мы оба изменились. А когда он стоял с Колякой и я внимательно смотрел на него, Ванька признал меня. В тот же день он подсел к нам и спросил, как зовут меня.

— Васькой, — сказал я, приподнявшись и подозрительно осматривая белобрысого мальчишку, лицо которого было мне очень знакомо.

— Ты жил в Курске? — спросил он.

Я промолчал. Потом сказал:

— Да, жил.

Тут он улыбнулся, и я узнал его.

— Ванька? — сказал я удивленно. — Ты Ванька Пекарь?

— Да! А ты чего другим именем зовешься?

Я прошептал ему, что мы четверо поступили так на всякий случай.

Разговаривали мы с ним до тех пор, пока надзиратель не прогнал его на свое место.

— Если уж изменил фамилию, смотри не проговорись,— шепнул Ванька, уходя, — а то попадет.

А на другой день наш обман узнали хитростью, о которой мы и не подозревали. Утром пришел в барак совсем русский человек: в сапогах, в галифе и в черной косоворотке.

— Доброе утро, ребята! — сказал он громко и весело. — Как поспали на новом месте?

Мы молча смотрели на бритое круглое, улыбающееся лицо. А он сказал:

— Вам, конечно, хотелось бы повидать своих мам и пап. И скоро, если будете послушными, вы съездите к ним. Когда бы вы хотели ехать, зимой или летом?

Он открыто глядел на нас, а мы стояли и молчали.

— Конечно, лучше съездить летом. И как только пройдут осень и зима, вы поедете. Но уже сейчас вы можете написать домой письма. Сегодня летит самолет в ваши места, и он доставит письма. Только скорей надо, иначе самолет улетит — и ждать следующего придется долго.

Написать маме, что я жив! И она не будет сильно переживать! Надо написать. Солдат принес большой портфель, мы по очереди подходили к незнакомому человеку, и он давал каждому конверт с листком чистой бумаги и коротенький карандаш.

— Ребята, адреса пишите разборчивей, — повторял совсем русский улыбающийся человек, прохаживаясь вдоль нар, — иначе могут не разобрать на почте, и письмо вернется обратно.

Мы все, кто лежа на животе, кто сидя, торопливо писали.

Когда я вывел на белом конверте жирными большими буквами адрес, имя и фамилию мамы, с минуту смотрел как-то недоверчиво на конверт. Но вокруг меня чиркали карандаши, все так усердно писали, что я вложил письмо в конверт, лизнул языком по клейкой полоске и, запечатав, отдал этому человеку. Он прочитал адрес, сказал:

— Хорошо. Так разберут. Вот так напишите, — проговорил он, поднимая мой конверт и показывая всем мое проклятое письмо.

Я вышел из барака довольный и долго бродил вдоль колючей проволоки, думая о маме. А вечером мы четверо и еще шесть ребят сидели на холодном полу в темной комнате погреба, не понимая, за что нас заперли сюда. Потом пришли эсэсовцы с черепами на рукавах. Они потребовали, чтобы мы сказали наши настоящие имена и отчества. Мы отпирались, говорили, что не врали. Нам грозили плеткой. Затем принесли наши письма, и я понял, как нас крепко надули.

— Говорите правду! — кричал эсэсовец.

Мы наклонили головы и молчали.

Тогда начали хлестать плетками.

Трое ребят сразу после первой порки сказали правду. Остальные молчали. И я тоже промолчал, хотя секли больно. Ночь мы провели в темной комнате. Утром всех снова отстегали. На этот раз били больнее, потому что метили по вчерашним рубцам. Эсэсовцы ничего не добились, и один офицер с большой стриженой головой и длинными руками сказал нам, что будут бить нас дважды в день, пока не сознаемся. Через день мы сознались во всем. Может, это очень плохо, но, в конце концов, пусть знают правильные имена. Если останемся живыми, непременно сбежим, а так могут до смерти застегать.

Ванька Пекарь старше нас, и поэтому он спит на нарах в другом конце барака вместе с мальчишками, которые больше ростом. За ними наблюдает громадный солдат, молчаливый и злой. Он не подпускает нас к Пекарю, когда мы в бараке, но на воздухе мы можем с ним встречаться и разговаривать сколько угодно. Больше всего разговариваем о том, что с нами хотят делать и что сделают. Точно никто ничего не знает о нашей судьбе, но Ванька говорит, что нас могут увезти в соседний лагерь, туда, где расстреливают людей...

В этих местах часто случаются густые туманы. Когда туман опускается на землю и мы стоим у проволоки и смотрим в направлении рва, то ничего не видно, только порой слышны крики и оханья. Когда же отойдешь от забора, кажется, ты в мутной реке и вокруг тебя плавают темные маленькие тени — это мальчишки бродят в тумане. Есть слухи, что нас в соседнем лагере будут разрезать и смотреть, как устроены наши внутренности.

Почти каждую ночь мне снится, будто я сижу в большой помойной яме. Вот-вот люди должны принести помои и вылить мне на голову. Смотрю вверх, жду, когда появится ведро, чтобы успеть крикнуть, что я здесь... Спуталось представление о днях. Сколько прошло дней с приезда? Двадцать? Сорок? А может, сто? Замечаю, что мальчишки делаются как-то тише, угрюмее. Вначале случались драки, теперь никто и не дерется.

Козырь мало разговаривает. Если не бродит на воздухе и не мечтает вслух о еде, то лежит и молчит. Витька и Росиня все совещались между собой, сейчас не совещаются. Да и мне говорить ничего не хочется. Только Пекарь не унывает, хотя, как и мы, ходит голодным. И это хорошо, что не унывает: нам есть на кого чуточку надеяться. Вдруг он что-нибудь придумает? Мы давно ждем от него чего-нибудь.

— Ванька, ну как? — спрошу его.

Он пожимает плечами. Это значит — никаких новостей. Если бы на расстрел возили мальчишек, мы бы сумели удрать, но их не возят.

И вот наступает день, который я не забуду, если даже доживу до старости.

В этот день с самого утра стоит туман. Днем льет дождь. Поле, обнесенное проволокой, раскисло. Приехала машина с брюквой, брюкву сбросили лопатами на землю. Мальчишки похватали брюквины и, дрожа от холода, сбились кучками на парах. По шуму на крыше понимаю, что дождь стихает, но через маленькие окна света почти нет, значит, на дворе очень густой туман. Наевшись брюквы, притискиваемся друг к другу ближе. Закрываю глаза, чтобы уснуть, но не успеваю помечтать, как слышу гул самолетов. Где-то ударили зенитки. В соседнем лагере завыла сирена.

Надзиратели гасят фонари, бегут на улицу. В темноте мелькает длинная тень. Это Ванька Пекарь.

— Наши. Самолеты наши! — шепчет он.

Около барака ухнуло. Стена и нары затрещали. Кто-то завизжал. Ухает еще и еще. Входная дверь сильно хлопает и, кажется, разлетается в куски. Бомба упала совсем близко. Крадусь между нарами. Пахнет горьким дымом. За спиной дышит Козырь. Упало подряд несколько бомб. С потолка что-то сыплется.

— Скорей, скорей, — шепчет Ванька.

Ничего не видно. Дышать можно только через нос. Плюемся. Вот выход. Вокруг возятся. Кто-то зовет маму. Впереди кто-то кряхтит, стонет. Наступаем на живого человека. Он большой. Это наш надзиратель. Отстраняюсь. Коленями натыкаюсь на колени. Руки ловят какие-то обломки. Потянуло свежим воздухом,

— Ребя, где вы? — шепчу я.

— Тут куча какая-то, — голос Витьки.

Он рядом.

— Все здесь?

— Все.

Земля и бревна разворочены. Ревут самолеты. Зенитки не умолкают. Выбираемся. Там, где ворота, взлетает несколько столбов огня. Падаем. Грохочет новый взрыв, и вихрь проносится над нами.

— Никого не задело?

Пекарь ползет первым.

— Никого.

Поднимаемся и бежим. В тумане не замечаем воронку и падаем в нее. Земля горячая. Снова ползем. Ворот нет. Колючая проволока под руки не попадает. Будки часового тоже нет. Встаем. Бежим. Повисла ракета в стороне. Перед нами гладкая дорога. Ракета вздрогнула и погасла. Бежим что есть духу. Лучи прожекторов носятся по небу. Мы оглядываемся: из-за взрывов и грохота зениток можно не услышать погоню. Луч прожектора спустился совсем низко, пронесся над нами и пропал. Вон впереди какие-то кусты. Наверное, сад. Поворачиваю голову:

— Куда бежать?

Пекарь обгоняет меня:

— За мной. Бегите за мной.

Больше не оборачиваемся. Наша тюрьма уходит от нас все дальше и дальше.

 

12

Мама поднесла к моему лицу лампу, что-то шепчет ласково. Я открываю глаза и в испуге просыпаюсь: кто-то светит в лицо фонариком. Выставляю вперед ладони, соображаю, что никого нет: в крыше дырка, через нее пробился луч солнца, попал мне в глаза. Сажусь. Тихо. Над головой тинькает синичка. Вот Ванька Пекарь, Витька, Козырь. Где Росиня? Он зарылся с головой в сено, видны лишь подошвы башмаков.

...Вчера мы удрали из лагеря. Мчались по дороге, свернули в лес, продирались через кусты. Потом попали на тропинку, летели что есть духу. Наскочили на этот сарай, забрались на чердак. Ждали погони, незаметно уснули.

Ребята спят, и я еще подремлю. Закрываю глаза и вижу Петровск. На улицах немцев не видно. Что такое? .. Мама и Дина шагают по тротуару. Улыбаются. Еще идут люди, и тоже веселые. Вон Дмитрий, все такой же маленький и шустрый. Где он теперь живет? У него же нет родных. Вижу толпу вооруженных людей. Это партизаны. Среди них отец. Значит, они отбили город! Но это ж мне снится, думаю я, это просто кажется. Открыть глаза и очнуться! Нет. Я снова забываюсь и сквозь дрему вижу наш курский дом и во дворе маленький домик, похожий на хатку, в нем жила до войны Таня...

Я окончательно просыпаюсь и бужу товарищей.

По солнцу видно, что скоро полдень. Сарай наш стоит на поляне. Рядом домик, крытый черепицей. Еще сарай, перед ним телега, под ней копошатся куры. Мирно, спокойно вокруг. Собаки нигде нет, и конуры нет. Появился старик с вязанкой сена за спиной. Бросил сено на телегу, достал из кармана трубку. Исчезает за сараем.

Росиня меньше всех ростом и самый худой. Он идет на разведку.

— Если что, беги прямо на солнце, — провожает его Ванька.

Опасения наши напрасны. Оказалось, что земля здесь польская, а в домике живут поляки: старик и две женщины. Одна пожилая и седая, вторая беловолосая, похожа на девчонку. Но у нее есть маленький ребеночек. По-русски хорошо говорят.

Беловолосая просит нас не выходить из сарая и подпирает дверь палкой. «А вдруг попались?» — мелькает мысль. Молча ждем. Девушка приносит в тазу вареных картошек, яблок, хлеба. И кусок сала. Говорит, что граница наша близко, часа три ходьбы. Границей служит узенькая речонка, через нее брод. Часовых здесь нет. Они километрах в десяти ниже по течению. Там железнодорожный переезд. Мы должны как можно скорей уйти: сюда могут заглянуть полицейские.

Пришла пожилая женщина. Молча положила у дверей холщовую сумку. Что-то говорит девушке на своем языке.

— Это вам на дорогу. — Девушка подает сумку Ваньке. — Я вас провожу.

Возле оврага она останавливается.

— Держитесь вот так, — указывает она на солнце, — немножко оно чтоб было слева. Если кто встретит, не говорите, что были у нас. Не, не! — машет она пальчиком.

За оврагом лес густой. Листья почти все желтые, но не падают, потому что ветра нет. Порой они так густы, что солнца не видно. Ванька останавливается, отыскивает его глазами, и шагаем дальше. Ванька впереди, за ним, шагах в двадцати, — Козырь. Потом я, Росиня и Витька. При таком движении нас сразу всех не поймают.

Вот и речка. Берега пологие. Перебегаем через нее, и мы на своей земле! Некоторое время бежим бегом и падаем в кусты орешника.

— Теперь и с собаками не найдут!

— Пусть ищут! — радуется Витька. Надувает живот, хлопает по нему ладошками.

Девушка говорила, что километрах в пяти от границы должна быть железная дорога. Она ведет прямо к Москве. Мы пойдем вдоль дороги, хоронясь за кустами, деревьями. И с пути не собьемся.

Шагаем, шагаем; стало вечереть; лес поредел. Часто встречаются поляны с прошлогодними стожками сена. Деревню искать мы не будем. Надо уйти подальше от границы.

Уже звезды появились на небе, со всех сторон наползает туман, потянуло холодком. Железной дороги нет.

В потемках идти опасно. Возвращаемся немного назад. Разворотили стожок сена. Зарываемся в него. Засыпаем моментально.

Кажется, спали совсем мало, но когда вскакиваем от какого-то грохота, уже рассвет. Метрах в ста проносится поезд, вагоны такие же, в каких нас везли сюда. Двери открыты, видно, что вагоны пустые.

— Зачем пустые везут, Ванька?

— За добром. А может, за людьми...

— В такой бы вагончик забраться, — мигом бы умчались от границы! — вздыхает Витька.

Идем вдоль дороги. В ту сторону, куда пропал поезд.

— Ложись! — кричит вдруг Ванька и падает на траву.

Навстречу нам почти беззвучно скользит по рельсам дрезина, на ней солдат и офицер. В ногах у солдата овчарка. Офицер внимательно смотрит по сторонам. Пронесло...

Вначале казалось, очутимся на своей земле, там уже не пропадем. Но минули вторые сутки — и ни станции, ни жилья. Днем тепло. В полдень солнце даже припекает. И красиво вокруг; на деревьях листья и желтые, и красные, и фиолетовые. Издали кусты и деревья напоминают огромные букеты цветов. Ночью же, особенно под утро, холодно. Руки, ноги окоченеют так, что с трудом разминаем их. Туман уж не тонким одеялом стелется по земле, а закрывает все толстым слоем. Хоть разгребай его руками. Одежда, волосы делаются влажными, А тут Росиня вдруг ослаб. Сядет на землю и сидит.

— Вставай, Росиня, скоро станция!

Смотрит в землю, ничего не отвечает.

— У тебя болит где-нибудь?

— Ничего не болит, — шепчет он синими губами.

— Вставай!

Молчание. Берем его за руки, за ноги и несем.

Пробовали запугать его;

— Не встанешь? Ну и сиди здесь, а мы пойдем. Пусть фрицы тебя подберут. Они знают, куда тебя отвезти!

Мы отошли немного, спрятались в кустах. Росиня посидел, потрогал голову ладонями. Огляделся и лег на бок. Мы вернулись, он лежал скорчившись. Мне показалось, что он умер. Но он спал.

Совещаемся. Надо передохнуть в лесу. Построим шалаш. Росиня будет лежать в нем, мы постараемся найти деревню. Еда кончается. Запасемся едой, двинем дальше.

Покуда несем Росиню и строим шалаш возле ручейка, бегущего в глубину леса, Росиня спит. В шалаше вырыли ямку, вход закрыли ветками. Разводим в ямке костерок. И когда сухие веточки разгорелись, Росиня очнулся.

— Где мы, ребя? — шепчет он.

— В лагере, — отвечает Витька, — фрицы сейчас каши принесут.

— Болит где, Росиня? — спросил я.

— Фух! — вздыхает он. — Я думал, что помер. Мне снилось, что я помер. — Он даже улыбается. — Не болит у меня ничего, Карта. Ноги отнимаются! Иду, иду — и ничего. А потом вот здесь, под коленками, схватит — и не разогнуть ногу.

— А сейчас?

Он согнул и разогнул ноги.

— Сейчас ничего.

Ванька говорит, что это, может, и не болезнь, а просто так, от усталости бывает.

— Проживем здесь немного дней, отдохнешь, и все пройдет.

Росиня теперь лежит в шалаше. Изредка бродит поблизости. Витька проводит время с ним. Козырь, Ванька и я ищем деревню. За два дня обшарили местность вокруг — никаких следов. Собираем ягоды, грибы, печем их в углях.

Решили ходить только по ручью. Он непременно приведет к озеру либо к реке. А там уж будет деревня. На третий день ручей привел нас к лесной дороге. Она заброшена, заросла травой. За дорогой овраг. В нем обнаруживаем опрокинутую телегу, рядом с телегой в траве находим две винтовки, несколько вещевых мешков с военной одеждой, сухарями. Топор и три котелка. Перебираемся в овраг, строим новый шалаш.

— Теперь и зима не страшна, — говорит Козырь.

А Ванька говорит, что зиму нам не прожить в лесу. Помрем с голоду.

— Как думаешь, Карта? — обращается он ко мне.

Я представил зиму. Лес завален снегом. Мороз. А может, поблизости деревни и нету?

— Давайте поищем партизан, — говорю я, — если не найдем ни их, ни деревню, придется идти.

Где-то далеко простучал поезд. Шум его нагнал тоску.

— Кажется, мы уйдем отсюда, — глядя в огонь, говорит Росиня.

Он потихоньку выздоравливает, бродит с нами.

Так оно и вышло. Еще два дня рыщем по лесу. Безрезультатно. Даже прошлогодних стожков сена не видели. А ручей кончается в овраге: возле большого камня он превращается в озерцо с черным дном. Здесь вода уходит под землю. Может, вообще в этих местах люди никогда не жили и местность дикая? Вечером тронулись в путь. Шли всю ночь. Утром увидели станцию: никаких строений нет, от них остались одни развалины. На месте вокзала груда кирпичей и одна стена. За стеной торчат печные трубы. Уцелела водокачка с хоботом, через который наливают воду в паровозы. В стороне торчит над деревьями макушка водонапорной башни. Возле водокачки две палатки. Одна закрыта. На лавочке сидит немец, играет на губной гармошке. Винтовка стоит рядом. Мы лежим на пригорке за кустиком.

— Сейчас бы его трах — и готов, — шепчет Ванька, щуря глаз.

— Он не один. В палатке, наверное, спят другие.

Мы хотим обогнуть это место лесом. Ванька вдруг приподнимается на руках.

— Тише... поезд...

Да, слышен стук поезда.

— Если остановится и есть пустые вагоны — залезаем?

— Согласны.

— Насыпь не очень высокая, — говорит Ванька. — Действуем так: первым залезает в вагон Козырь. Потом подсаживаем Росиню и Витьку. Ты, Карта, сам вскочишь. Последним я. Только смелей. Не бояться.

Показался паровоз. Ползет он медленно. Останавливается. Человек в кепке, в засаленной куртке спрыгивает на землю. Смотрит под колеса, кричит что-то солдату, выглянувшему из паровоза. Опять забирается в него. Из палатки показались два немца. Подходят к насыпи, смотрят на паровоз.

— Ребя, сзади пустые! За мной! — Ванька бежит, согнувшись, к хвосту поезда.

Вот вагон-телятник. Дверь открыта. Внутри вагона что-то белое на полу.

Козырь вскакивает в вагон, протягивает руки. Я хочу подсадить Росиню, Витека помогает.

— Э-е-е-е-е! — кричит голос.

Оглядываюсь. Из тамбура соседнего вагона высунулся усатый солдат в каске. Страшно таращит глаза, вскидывает винтовку. Шарахаемся под откос. Я падаю и смотрю, как солдат ведет винтовкой за Витькой.

— Ложись, Витька!

Выстрела нет. Витька летит через меня и замирает. Выстрела нет. Усатый солдат закуривает спокойно сигарету, грозит винтовкой в нашу сторону. Вагоны дергаются, по составу пробежал стук. Кричать нельзя. Почему Козырь не выпрыгивает? Что ж будет? Закричать? Поезд набирает скорость. Последний вагон с солдатом в тамбуре исчезает за поворотом. Козыря нет.

— На следующей станции он подождет нас, — говорит Ванька...

Следующая станция оказалась близко, километрах в пяти. Вокзал цел. Возле него легковая машина черного цвета. Человек двадцать солдат сидят на разбросанных бревнах. За вокзалом площадь и начинаются улицы. То ли это деревня, то ли маленький городок. Мы спрятали мешки в кустах, ходим по улицам. Возле колодца с воротом мальчишки наших лет.

— Вы здешние?

— Здешние.

Спрашиваем, не встречали ли они мальчишку в такой же одежде, как мы. Нет, чужого пацана они не видели. До вечера бродим по улицам, возле вокзала...

 

13

Деревни чаще встречаются. Все они маленькие, не такие, как на курской земле. Там иной раз идешь, идешь и не знаешь, когда деревне конец. И полустанки встречаются чаще. Мы осмелели. Можем вскочить на подножки вагонов и проехать до следующей станции. Прогонит солдат — что ж, отойдем да еще и огрызнемся на него. Нагоним баб на телеге, попросим подвезти нас, они подвезут. Всем говорим одно и то же: мы погорельцы, родители наши погибли. Пробираемся к родственникам в деревню Ивановку или Клиновку. Или еще в какую-нибудь. Сколько прошло дней, как мы в пути, понятия не имеем. Одно знаем — приближаются холода. Листья с деревьев опали, лес глубоко просматривается. Даже в кустах мгновенно нельзя спрятаться. Хорошо, когда попадаем на станцию, где выгружали уголь из топок паровозов. Иногда такого угля целые горы. Сверху он холодный, немного копни — он теплый. А еще глубже он горячий, почти раскаленный. Можно испечь картошек. И спать тепло. Хотя спать здесь опасно. Ночные бродяги из местных мальчишек считают себя вправе обшаривать карманы пришельцев.

Спать ложимся не вместе, поодаль друг от друга. Пристанут к одному, например к Витьке, мы неожиданно налегаем в темноте разом со всех сторон. Деремся отчаянно, жестоко. Рычим, визжим, ругаемся. Даже обух топора и лопатку пускаем в ход. Темнота, неожиданность и ругань всегда выручают пас.

На днях, еще засветло, одолели здоровенного взрослого парня. Станция называлась Заглинск-Южный. Приходим туда что-то около трех дня. Здание вокзала большое, рядом с ним буфет, выкрашенный свежей зеленой краской. Толкаемся возле буфета, никаких объедков нет. Менять на еду нам уже нечего, все променяли. Сходили в поселок, надергали в огородах морковки. Вымыли ее под колонкой. Сидим на куче шлака, грызем. По платформе протопали два жандарма с перьями на пилотках. Просеменила в буфет женщина с подносом, покрытым полотенцем. Где-то заиграл патефон. Из буфета появился этот парень, он в хромовых сапогах, в мадьярской куртке. На руке никакой повязки. Кто он?

Бросил огрызок яблока, закурил. Никого не таясь, шагает через пути. Ванька сидит ближе всех к нему. Отрезает ножом кусочки морковки, отправляет их в рот. Нож мы добыли в драке. Лезвие длинное, чуть изогнутое. Парень видит нож, останавливается.

— А ну, покажи, — говорит он, протягивая руку.

Силы явно неравны. Убегать поздно.

Жандармы скрылись за вокзалом, вокруг ни души.

— Катись ты к чертям собачьим! — говорит Ванька,

спокойно ложится на живот, прячет под собой нож, зажатый в руке.

Парень оторопел.. Пнув Ваньку ногой, нагибается, хочет вывернуть ему руки. Этого мы и ждали. Витька неслышно подбегает сзади, не вынимая топор из сумки, коротко взмахивает им. Через минуту оглушенный и связанный здоровяк лежит за кучей шлака с тряпкой во рту, изумленно таращит глаза.

— И не таких видели, — ворчит Ванька, вытаскивая у него из-за голенища финку с наборной ручкой. — Не шевелись! Иначе... — Ванька цокает языком.

В карманах находим сигареты, зажигалку, сорок рублей наших денег и шесть немецких марок. В заднем кармане брюк обнаруживаем удостоверение из полиции.

— А-а, гад, вот ты кто! — говорит Ванька. — Что с ним сделаем? Прикончим?

Озираемся.

— Уходить надо.

— Пусть лежит. Ну его. Еще погоню устроят,

— Завтра партизаны придут сюда, — говорит парню зачем-то Ванька, — они тебя здесь прихлопнут.

Ночь пришлось провести далеко от станции, на старом току, в гнилой полове.

Потом двое суток едем в пустом вагоне. Чем дальше продвигаемся на восток, все меньше и меньше боимся немцев.

Встречается колонна автомашин. Солдаты собрались у головной машины. Офицер с двумя пистолетами на поясе что-то толкует им. На изгибе дороги кусты подступают вплотную к крытому грузовику. Что в нем? Мы с Росиней присаживаемся, наблюдаем за солдатами. Ванька и Витька скрылись в кустах. Не успеваем мы закурить, как мимо проносится Ванька с рюкзаком в руках. Витька волочит какой-то узкий, длинный мешок зеленого цвета. Помогаю ему.

— Не заметили?

— Нет.

В ранце находим три банки с консервами, фляжку с ромом. В мешке бинты, пачки с ватой, какие-то тонкие пузыречки в коробочках. Бросаем это и спешим дальше.

Случается, клянчим у солдат хлеб, сигареты. Иногда дадут, иногда нет. Однажды заметили неподалеку от дороги походную кухню. Солдаты с котелками тянутся к ней один за одним. По эту сторону дороги ряд изб. Даже стекла в окнах целы, а жителей нет.

Прошли по дворам — ни души. Только несколько кошек метнулись от нас на чердак. Куда делись люди? Увезли их? В лес убежали? Рассаживаемся на завалинке избы как раз против кухни. Если б и не голодны были, все равно не упустили б такой момент. Вдруг выгорит удача? Повар в белом колпаке — раз, фартук тоже белый и чистый — два. Наливая в котелки, что-то говорит солдатам и улыбается — три. И солдаты не толкаются в очереди, не ругаются и не спешат — четыре.

— Остатки будут, — уверенно говорит Витька, снимая с ремня котелок.

— Да, должны быть, — говорю я и снимаю свой.— Смотрите, гуси.

Высоко-высоко плывут они клином. Птицы давно уж пролетели на юг. А эти запоздали. От машин стреляют в гусей. Скоро вечер. Где они опустятся переночевать? Может, и ночью лететь будут. Последний солдат отходит от кухни. Повар заглядывает в котел, кричит что-то солдатам. Ванька остается сидеть, мы переходим дорогу цепочкой. Несмотря на все невзгоды, Ванька очень вырос. Стал длинным, издали похож на взрослого. И потому он никогда не просит. Стащить что-нибудь — пожалуйста, ловчей его никто из нас не стащит, а просить он не хочет.

Шагах в двадцати от кухни останавливаемся, готовые дать стрекача в любую секунду.

— Па-ан, дай покушать! — жалобно поет Витька, протягивая руку с котелком.

— Па-ан, дай покушать! — поем мы все разом.

Сегодня повезло. Повар сводит брови, делая вид, будто не видит нас, закуривает. Вытирает тряпкой крышку котла.

— Па-ан, дай покушать! — жалобно звучит в воздухе.

— Ком, ком! — резко кричит он и машет пальцем. Указывает на канистры, лежащие возле колеса.

— Вода, вода нести сюда. Вон там брать. Кто быстро работать, тот будет кушать.

Приносим из колодца воды. Вскоре сидим за столом в пустой избе. Перед каждым по полному котелку вареной фасоли, вкусно пахнущей мясом. Запах его выгоняет из печки кошку. Она грязная, худая. С припечка жадно сверкают желтые глаза ее. Я даю ей фасоли, она быстро съедает ее по-собачьи, не жуя. После этого спрыгивает на пол, трется возле наших ног, мурлыкает. Даем ей еще. Животы у нас раздулись, мы вспотели. Чешемся. У меня посоловели глаза, и вставать не хочется. А на улице уже вечереет.

— Ночуем?

— Конечно!

Приносим соломы, дров, растопляем печь. Закрываем дверь на засов. Покуда окончательно не стемнело, сидим не раздеваясь. Вдруг придут и прогонят? Но никто не идет. Забираемся на печку. Покуривая, рассуждаем, куда могли деться деревенские люди, где сейчас Козырь. Жив ли он?

— Конечно, жив, — говорит Витька, — может, он уже давно дома.

Мы мало верим в это, но хочется, чтоб так было. Мы чешемся. Кошка трется о мои ноги, мурлычет.

...Завернули холода. По утрам земля покрыта изморозью, лужи затянуты льдом. Воздух чист, небо поднялось выше. И даже в полдень солнце ничуть не греет. Мы с Витькой начали кашлять. Витька, когда кашляет, идти не может. Прижмет руки к животу, дуется, хрипит. Лицо его еще больше синеет, а глаза закатываются. Надо где-то перезимовать, иначе помрем. Но где?..

 

14

Деревня Рябинка сидит в лесу километрах в десяти от большой дороги. Привозит нас сюда бородатый старик Саввич. Старик добрый. Несмотря на то что идет война и кругом немцы, он веселый и пьяный. Семьи у него нет. Живет в школе. У него есть лошадь, и он разъезжает в санях, возит женщинам сено, дрова, его кормят за это и поят. Нам очень повезло, что встретили старика на дороге. Мы шли долго вдоль нее. А по дороге ползли машины с солдатами, тянулись немецкие подводы. Мы шли, смотрели на лошадей, на машины. Возле огромной сосны, наклонившейся прочь от дороги, едва приметили колесные колеи, ведущие в лес. Между ними росла трава. Мы постояли, глядя на лес, и присели на камнях.

— Может, свернем? — сказал Ванька, не обращаясь ни к кому, равнодушно и как бы от нечего делать.

Промчались с треском мотоциклы. За ними две легковые машины. Мы молча сидели и не заметили, как сзади подъехала телега. Лошадка маленькая и пузатая. На грядке сидит старик в рваном малахае, в таком же полушубке. И дымит цигаркой. У сосны лошадка остановилась и вздохнула.

— Но, но! — наставляет ее старик. — Дорогу забыла! Вертай!

Лошадка свернула к лесу.

— Дед, ты куда едешь? — спросил Ванька.

Старик придержал лошадь.

— В Рябинку, а вам чево?

— Подвези нас!

— Садитесь! — крикнул он весело.

Мы быстренько забрались на телегу. Старик рассказал, что возил сено в какие-то Садовичи. Там живет его сестра. У нее выпил самогонки. Хорошей хлебной самогонки. Садовичи, сказал он, как и Рябинку, бог миловал— до сих пор ми один солдат не побывал в деревне. Все мимо едут.

— Ив Рябинке их нет?

— Нету! Нету их, ребятки!

— А полицейские?

— И этих нету! — крикнул дед. — В Садовичах староста посажен, а у нас и старосты нету. В Минском есть и полицаи и староста, а у нас никого. Наезжают. А вы к кому собрались? — наконец поинтересовался он.

Ванька рассказал о нашей беде. И старик умолк. Когда въехали в деревню, он сказал:

— Попытайте у Рябинихи. Есть тут такая, ребятки. Она одна живет, дочку недавно схоронила. Вон перед колодцем ее изба, из трубы дым идет. Не пустит — приходите ко мне в школу, места хватит всем.

Дверь в избе Рябинихи была не закрыта. Входим. Темно. Перед горящей печью стоит старушка в черном платке. Оперлась руками на рогач, смотрит в огонь. Лицо у нее худое, все в морщинах.

— Здравствуйте! — громко говорим.

Она не шелохнулась. Вдруг ставит рогач к стене, быстро пробегает в сени. Возвращается оттуда с дровами, бросает их шумно на пол и снова смотрит в огонь.

— Бабушка, мы к вам, — сказал Ванька.

— Сенцы-то заперли? — спрашивает она.

— Закрыли.

Опять молчание.

— Работай, ребя. — Ванька подмигивает, берет славки ведро, посылает меня за водой. Сам идет во двор искать солому. Ребята устраивают постель. Старушка только поглядывает на нас и ничего не говорит. Может, она тронутая? Шепчу об этом Ваньке.

— Еще лучше, коли так, — смеется он.

Лишь когда уселись за стол и едим горячую картошку с квашеной капустой, хозяйка внимательно осматривает наши лица и спрашивает:

— Чьи вы?

— Мы погорельцы из Минского, — неожиданно говорю я.

— Минского? — Она даже вздрагивает.

— Да. Староста прислал помогать вам. Будем жить у вас и все делать в хозяйстве.

Она смотрит в угол, крестится. Уходит в другую комнату, становится на колени, шепчет молитвы. В избе тепло, на печку залезать нет нужды. Мы не дожидаемся, когда она перестанет молиться, и разваливаемся на соломе.

И утром она больше ни о чем не спросила нас. Когда пилили дрова, соседские ребята Федька и Колька подтвердили мое предположение. Да, Рябиниха чокнутая. Чокнулась она из-за своей дочери Любки. Любка гуляла с каким-то Яшкой из Минского, тот обещал жениться на ней. А когда у нее начал расти живот, Яшка бросил ее. Любка напилась бензину и померла. После похорон Рябиниха рехнулась.

Хозяйка наша добрая и сердитая одновременно. Вдруг остановится в дверях, взмахнет худыми руками и кричит:

— Ну, откедова вы взялись на мою шею. Что я вам, родня какая! Скоро самой с голоду околевать! А тут вы еще!

Стоит и кричит, а мы не обращаем на нее внимания. Играем в ножичек, в карты, найденные в ящике стола.

Если в это время кто-то ведет рассказ, умолкнет. Выстукиваем ногтями на зубах какую-нибудь мелодию, покуда старуха не угомонится. Мы не считаем себя нахлебниками. Возим из лесу дрова, пилим, колем их. Чистим в хлеву. Носим воду и для скотины и для себя. Возим сено с дальних полян, куда деревенские боятся ходить. Приезжали полицаи, предупредили: кто в лес далеко пойдет, того убьют. А мы пробираемся с соседским Федькой даже к Тихому полю, оно километрах в пяти от деревни. Там картошку не убрали. Снегу навалило много до сильных морозов, и картошка не успела померзнуть. Несмотря на все эти дела, свободного времени у нас уйма. Работой заняты часов до трех дня. Потом отдыхаем. Большей частью играем в карты. Пообедаем и садимся на соломе в кружок.

К хозяйке приходят соседки. По их словам, дочка хозяйки умерла не от бензина. Яшкина мать из Минского напустила на нее порчу. Помогла ей в этом какая-то колдунья Суслиха. Любка умерла, и порча перешла к хозяйке. Ей надо пить какой-то настой из трав. Нас женщины уважают, говорят, что бог нас послал Рябинихе, чтобы сохранить хозяйство.

— А Саввич не простой, ох не простой, бабоньки!— говорит наша соседка Софья. — Все он мотается, все он ездит. Больно горазд людям зубы заговаривать. А надысь старик Прохор видел его в лесу с чужим человеком. Говорит, человек тот весь в шерсти, в шапке бараньей был. Требовал чего-то от Саввича, за грудки его тряс.

— Кто же это был?

— Да бог знает. Можа, леший какой.

— В Минском, говорят, опять страсть сколько солдат! И все едут, едут, говорят, до Сибири они уж добрались.

— Господи! К Николаевым приходила странница Аннушка. Говорила, вся напасть эта из-за городских людей вышла. Разгульничали там, церкви поразломали, бог и выпустил антихриста.

— В Минском церковь порушили, и там теперь солдатский постой. Девок всех перепортили!

— Господи, помилуй нас, господи, отведи от нас...

И тут уж они все начинают креститься, шептать молитвы.

Странное отношение у них к городским людям. Даже наши новые друзья Федька и Колька считают городских богачами. В городе, говорят они, жулик сидит на жулике. Стоит деревенскому попасть в город, его непременно обкрадут, обманут. Колька чем-то похож на петровского Дмитрия. Такой же худенький, подвижный и всегда серьезный. Когда я смотрю на Кольку, вспоминаю облаву в Петровске. Дмитрий тоже был с нами, но он такой шустрый, что я и не заметил, как он выскользнул из рук немцев... И Лягва выскочил из облавы, успел перемахнуть через забор. Живы ли они? Конечно, живы...

Федька толстый, курносый. Щеки у него красные. Он любит рассказывать сказки. При этом называет нас ребятками, братцами. Голосок у него тонкий, певучий.

— И вот, братцы мои, пошла эта Суслиха в лес. Пошла она, ребятки, ровно в полночь, когда вся нечисть лесная спать улеглась. И видит, возле Ольхового болота огонек на пеньке мерцает...

Я знаю, что никаких ведьм нет на свете. Все это выдумки. Но Федькин голосок не говорит, а поет, поет. В лаптях, в онучах, в маленьком полушубочке, он похож на какого-то старичка из сказки, и я могу слушать его сколько угодно.

Мы играем. Ванькино лицо изменилось. Маленькие глазки превратились в щелки. Весь он напрягся, сердито косится на нас. Он толковый, умный. Если б не он, мы бы давно пропали. Но в карты он скверно играет. Почти всегда остается дураком. А он командир и потому переживает. Я стараюсь подыгрывать ему, Витька тоже, а Росиня, всегда тихий Росиня, насмехается над Ванькой.

Я сбросил карты. Витька закусил губу, хитро поглядывает на меня, значит, у него тоже порядок. У Росини в руках три карты. У Ваньки чуть ли не вся колода. Губы его плотно сжаты.

— Валет! — взмахивает рукой Росиня.

— Мы его королем, — говорит Ванька.

— А мы короля дадим.

— А мы тузом покроем.

— Валет козырный! — взвизгивает Росиня, падает на спину, задирает ноги. Закатывается ехидным хохотом, хотя, как мне кажется, ему вовсе не смешно.

— Сдавай, сдавай! — кричит он. — Дураки всегда сдают!

Ванька ругается, дрожащими пальцами собирает карты. Если б не дали клятву, что драться между собой не будем, Ванька давно бы отколотил его.

— Зачем ты дразнишь его? — говорю я Росине.

Он усмехается, ничего не отвечает. Странно. Когда подстерегает нас опасность, мы все заодно, никто никого не подначивает. Теперь в тепле живем, сытно, смерть не грозит на каждом шагу, и мы ведем себя по-разному.

Спать ложимся рано. Спим неспокойно. Разговариваем во сне, кричим. Витька даже ходит ночью по избе, а утром не сознается в этом.

— Ты опять ходил сегодня, — скажу ему.

— Не ври. Зачем вы врете? — смотрит он на меня с испугом.

— Честное ленинское и коммунистическое всех вождей!

Он моргает растерянно, пожимает плечами. Может, он на самом деле не помнит.

Я часто просыпаюсь от одного и того же сна. Приснится, будто руки, ноги мои начинают на глазах расти, расти. Я делаюсь огромным, в избе не помещаюсь. Ногами упираюсь в стену, они продавливают ее, вылезают наружу. Люди сбегаются со всех сторон, начинают торопливо отпиливать ноги. От страшной боли я ору не своим голосом и просыпаюсь. Успокоившись, пью воду. Закуриваю. Чтоб на душе стало веселее, думаю о том, что вот, мол, не улице жуткий мороз, а в избе тепло, покойно. Мы не голодные. Если сейчас захотелось бы есть, я могу взять хлеба и пожевать. Скоро наступит весна, и мы тронемся в путь. Доберемся до Петровска, и я объявлюсь неожиданно дома. Нет, неожиданно нельзя. Мама испугается. Мама и Дина, конечно, живы. Они живы, и ничего с ними не случилось. С голоду они умереть не могут: мама сходит в деревню Голубково к Илье Афанасьевичу, он даст хлеба, картошек. Я думаю об отце. Я уверен, что он жив. И почему-то мне кажется, он вместе с партизанами вернулся из Брянских лесов в наши. Может, на самом деле они вернулись? И Козырь, наверно, дома. Он бойкий, здоровый. Раньше нас добрался.

Витька застонал во сне. Садится. Не понять, открыты, нет ли его глаза. Встает, идет к двери, шарит руками по стене. Постояв и чихнув несколько раз, возвращается на место.

— Ты не спишь, Витька?

Он вздрагивает.

— Карта? — шепчет он.

— Тебе снилось что? — говорю я.

— Не пойму. Вроде снилось что-то. Дай бумажки.

Он закуривает, и мы беседуем.

— А то бы найти самолет на поляне в лесу, — говорю я, — и кто-нибудь из нас умел бы водить его. Завели б, и прямо в Петровск.

— Зенитками могут сбить, — замечает Витька.

— Мы бы ночью летали.

— А где сядем дома?

— За лесом. Знаешь, где поповские луга. Там место ровное и лес вокруг. Никто не заметит. Заглушим мотор и тихо-тихо спланируем...

Заканчиваем разговор реальным предположением: отряд партизан заблудится в лесу, люди проголодаются, зайдут в деревню, тут уж мы не отстанем от них.

Но, сколько я помню, в жизни все происходит не так, как ты мечтаешь. Совсем иначе.

В этот день мы не ждали партизан. Ярко светит солнце. Снег блестит на поляне за дорогой. Ветра нет совершенно. И хотя потрескивают от мороза стволы деревьев, стены изб, людям на улице не холодно. В сторону Минского проехали на санях два полицейских с собакой. Мы притащили на санках сухую березу. Распиливаем ее на чурбаки.

Толстый Федька забрался по навозной куче на сарай, приставил к глазам кулаки, будто в бинокль осматривает местность.

— Смотрите, смотрите! — вдруг кричит он и показывает рукой за поляну, где широкая просека врезается в лес. Через нее перебегают фигурки людей. Одна, две, три... Насчитываю тридцать человек. Они мелькают за деревьями. Разом исчезают...

Подставляю к избе лестницу, забираюсь до верхней ступеньки. Всматриваюсь. Никого не видно.

— Хлопец! Хлопец!

Вздрагиваю. Лестница ползет в сторону.

Человек в белом полушубке, в шапке, в валенках, На груди автомат. Прыгаю в сугроб.

— Немцы есть в деревне?

Лицо у него худое, обросшее, глаза провалились.

Крови на нем не видно, но он еле стоит на ногах. Держится рукой за стенку.

— Есть немцы?

— Нету!

— А полицейские? Староста?

— Никого нету, они в другой деревне, далеко отсюда!

Это партизан. Он достает из кармана платок, машет им. От леса бегут люди. Некоторые падают, их поднимают, и они бегут снова.

— Помоги мне зайти в избу...

— Вы ранены, дядя?

Он не отвечает. В избе садится на солому, указывает на валенки. Стягиваю их. Они мокрые, от воды разбухли и тяжелые. Портянки и носки мокрые.

— Посуши.

Он расстегивает ремень, ничего не просит больше. Откидывается на солому и засыпает. Входят еще четверо в полушубках. Через минуту и они спят. Мы выгребаем из печки угли, засовываем туда валенки, портянки.

Деревня замерла. Даже собаки не лают.

— А часовых поставили? — первым очнулся Ванька.

Пробегаем по деревне — часового нет! Полицаи могут нагрянуть каждую минуту! Вызываем Федьку, Кольку. По очереди дежурим на обоих концах деревни.

Партизаны проспали остаток дня, вечер и ночь. Под утро вскочили, ничего не поели, не сказали ни слова, торопливо обулись и ушли через огороды в лес.

А спустя три дня случилось несчастье. Ночью я просыпаюсь, прохожу к помойному ведру, стою над ним. В избе как-то необычно светло. Поблескивают желтыми искрами морозные узоры на окне. С улицы донесся какой-то гул, кто-то закричал. Открываю дверь в сени и отпрыгиваю: в лицо бьет гарью п дымом.

— Пожар! Пожар! Ребя, пожар! — кричу я, бросаясь к одежде. — Бабушка, пожар!

Хозяйка завыла. Выбегаем во двор. Крыша избы и сарай горят. Соседние избы в огне. Весь порядок изб горит.

— Ратуйте! — кричит женский голос.

Бросаемся в избу. Хозяйка вцепилась руками в сундук, хочет вытащить его. Помогаем, но он будто прирос. Ванька сбивает топором замок. Бросает мне узел.

— Неси! За дорогу в снег несите!

Хозяйка ползает на коленях, стонет. Над головой гудит огонь.

— А-а-а! — кричит хозяйка. Ванька тащит ее из избы. За дорогой толкает в сугроб.

— Коровушку спасите! — кричит она.

Из сарая доносится рев. Открываю дверь, и корова чуть не сбивает меня. Вся в огне, огромными прыжками уносится в огород. Над головой мелькают какие-то большие птицы. Одна падает рядом — это курица. Сундук уже пуст. Ванька выбрасывает в окно всякую утварь. Росиня тащит хозяйкину постель. Крыша обвалилась. Ванька выпрыгивает из окна.

— Всё тут?

— Всё.

И у соседей крыша рухнула. Трещит, разваливается изба. Женщина пробегает мимо, останавливается. Кто-то, весь в огне, катается в снегу.

Крики, рев скотины, гул огня. Летают куры. Жутко.

 

15

К утру огонь стих. Кучи угля, обгорелые бревна. Печи с трубами. Из строений уцелела одна школа и баньки возле ручья за огородами. Корову хозяйкину нашли в овраге. Она лежала на боку, выпучив глаза, тяжело дышала. Старик Саввич прирезал ее.

Люди поселились в погребах. У кого они плохие, перебрались в школу. У нас погреб просторный, сухой, стены бревенчатые. И с вытяжной трубой. В баньке хозяйка хранила не выделанные до конца овечьи шкуры. Она застелила ими пол. От шкур воняет кислятиной.

— Зато блох не будет, — говорит хозяйка.

Почему случился пожар? Самолеты не летали, стрельбы не было. Старухи твердят одно: бог покарал за грехи. У них всё бог. Случится плохое — бог наказал, хорошее — бог дал. Старики уверены, что подожгли полицаи. Те давно грозили: если в деревне приютят незнакомых людей, плохо будет! Но как они могли узнать про партизан? Никто из деревни не уходил никуда! И поджигателей было много — один-два человека не могли поджечь разом все избы. И главное, сразу после пожара не явился ни один полицай, хотя, когда осенью загорелась банька у нашего соседа, полицаи сразу примчались узнать, отчего огонь. Это их рук дело!

Мы смастерили во дворе печку, устроили над ней навес. Деревня обживается. Женщины перестали голосить. Люди такие — хоть что с ними сделай, а лишь бы земля была, и они не пропадут. Будут жить. С еще большим нетерпением все ждут весну. Мы сжились с деревенскими, как и они, обсуждаем хозяйские дела. Толкуем о том, как вскопаем весной огород. Поможем хозяйке и тогда тронемся в путь.

Но судьба опять готовит нам нечто иное.

Днем никто не сидит в погребе. Если нет работы и холодно, все равно время проводим на воздухе. Сегодня день пасмурный. С неба опускаются на землю пухлые снежинки. Мы вымылись в баньке и, несмотря на это, катаемся с горки. Женщины толпятся возле печек, носят на руках детишек. Старики собрались у школы, что-то обсуждают. Они хотят построить общими силами помещение для уцелевшей скотины.

Из леса показывается верхом на белой лошади полицейский. За ним тянутся три возка. Лошади гнедые, высокие, с длинными шеями, таких я видел у мадьяр. На передних санях сидят два человека в шубах с огромными воротниками. У одного на голове мохнатая шапка. Второй тоже в шапке и еще укутан белым платком. Это женщина. На двух других возах кучеров нет, лошади идут на привязи. Кто такие?

Полицай подъезжает, легко спрыгивает на землю. Оглядывается, ударяя плеткой по белым валенкам.

— Здорово, бабоньки! — весело кричит он. — Куда избы свои подевали?

Молчание.

— Позовите-ка кого из мужиков! — говорит он.

— Где ж их взять?

— Вот те на! Мужиков нет! А там кто стоит? — указывает на стариков. — Эй, там! Живо сюда!

Подъехали возки. Человек в шапке слезает на землю. Шуба у него до пят. Лицо темное, длинное. «Темнолицый»— сразу рождается прозвище. Он помогает сойти женщине. Смотрит вопросительно на полицая.

— Ну?

— Сейчас.., Видите. Месяца полтора назад был я здесь, деревня стояла. А теперь... Место спокойное, но и тут что-то случилось. Как сгорела деревня, бабы?

Никто не ответил. Появились старики...

— Вот что, деды. Кто хочет отлично заработать? Этому господину нужны два кучера. Ехать в сторону Орла. Что требуется? В дороге ухаживать за лошадьми, следить за поклажей. И все. Кормить кучеров будет хозяин. Домой вернетесь на этих же лошадях, господин подарит их вместе с санями. И еще денег даст. Лошади, как видите, отличные. Кто желает?

Полицай закуривает. Темнолицый что-то говорит ему.

— У этого господина были кучера, — продолжает полицай,— но они оказались негодяями: обокрали его и сбежали. Их уже поймали. И они свое получили. Ну, кто идет? Вот ты, дед? — ткнул он плеткой в сторону Саввича.

Саввич сделал шаг назад.

— Мы не можем, — сказал он.

— Почему?

— Детишек полна яма. Куда ж от них? С одними бабами они пропадут. Мы никак не можем.

— А ты?

Сосед Саввича с длинной бородой кашлянул.

— Не можем тоже, мы болеем. Спину не разогнуть, а то б с удовольствием. А так — какой из меня возница? Из ямы старуха вытаскивает...

Старики оживляются, достают кисеты. Заговорил Темнолицый. Он подарит лошадей. И сейчас даст семье того, кто поедет, настоящих немецких марок и бумагу, которая оградит семью от притеснений со стороны властей.

— Куда нас притеснять теперь? — сказал кто-то.

В толпе заплакали. Закричал ребенок. Женщины стали расходиться.

— Ну так что?

— Не можем, не можем! — заговорили старики.— Куда уж нам. Детишки пропадут. Поезжайте до Минского, там народу много.

Я продолжаю смотреть на лошадей, на румяное лицо женщины. У нее красивые глаза и тонкие брови. Кто они? Зачем едут в Орел? Ванька вдруг выступает вперед.

— А не обманете? ..

Он говорит, что нас четверо, что по одному на возу ехать страшно. А вчетвером мы поедем.

Ну и Ванька!

— Только бабушке оставьте денег и продуктов,— твердо говорит он, — иначе не поедем. А с лошадьми управимся не хуже мужиков!

Через минуту несем хозяйке пять магазинных хлебин, две пачки сахару, пачку соли.

Старушка не соображает, что происходит, откуда такое богатство. Пробует соль на язык.

— Господи, гляди-ка — соль! — удивляется она.

Ванька сует ей пачечку маленьких марок, треплет ее по плечу.

— Может, пригодятся, бабушка!

— Где вы там, эй! — орет полицаи.

Прощаемся. Прихватываем топорик на всякий случай.

Когда выехали на большую дорогу, Темнолицый дал денег полицаю. Пожимает ему руку.

— Смотрите мне, — грозит нам полицай, — натворите что, три шкуры спущу!

Он скачет назад.

— Если веревки ослабнут, немедля кричите! — наставляет Темнолицый.

— Хорошо, дядя!

Помню, мы ехали всей семьей на санях из Курска. Быстро ехали. Теперь же не езда, а что-то жуткое. Сани маленькие, лошади огромные. Кажется, для них и поклажа, и мы — легкая игрушка. Дни, ночи, действительность и сны перемешались. Ночуем в больших деревнях в избах старост. Немцев Темнолицый не боится. Если в деревне стоят солдаты, он приглашает к себе посидеть офицера. И по тому, как офицеры ведут себя с ним, понимаю, что он важный какой-то предатель или крупный буржуй. Видимо, в Орле есть его дома, фабрики. С женой своей он разговаривает только по-немецки. О чем говорят, не понять. Что у них на возах под брезентом, тоже не знаем. Брезент плотный, твердый, туго перетянут веревками. Разрезать нельзя. Темнолицый каждое утро осматривает возы. У него есть карта. Вечерами он сидит над ней, намечает пункт, куда нужно приехать завтра. И хоть замерзни в пути, он не остановится. Местность вначале идет лесистая, и нам не очень холодно, потому что нет ветра. В деревнях мы натаскали мешков, овечьих шкур, рогож. Росиня и Ванька едут на вторых санях, мы с Витькой на последних. Закутаемся в тряпки, обложимся шкурами. Вроде ничего, тепло. Только нельзя шевелиться. Шкуры грубые. Пошевельнешься, тотчас образуется щель, в нее влетает мороз, и все накопленное тепло исчезает.

Впервые увидел я наших повешенных людей. Один висел на специальной виселице, устроенной на площади перед церковью. Человек был без шапки, в расстегнутом полушубке, в сапогах. Вся голова и лицо залеплены снегом. Шапка валялась на снегу. Второй висел на ветке огромного дуба, росшего на опушке леса возле кирпичного выгоревшего дома. Повешенный бос, в гимнастерке. Лицо тоже забито снегом. Под ногами ветер намел сугроб, и пальцы ног чуть касались его... За домом лес, в стороне развалины сарая, какие-то палки торчат из снега. Темнело, небо было низко. Не дыша, мы смотрели на это страшное место.

Кончились леса, потянулись поля с холмами, оврагами. Тут уж, как ни старайся, от ветра не спрятаться. Он дует со всех сторон разом. За веревки не удержаться — пальцы плохо слушаются. Подсовываем под веревки руки до локтей, прижимаемся к брезенту. Ветер стонет, свистит. Визжит снег под санями. Приподнимаешь голову: белая равнина, по ней носятся волны снега. Вон то ли деревня, то ли лес, и опять ничего нет. Сани проваливаются куда-то, падают, падают. Толчок — их песет в сторону. Еще удар, нас швыряет, две шкуры слетают прочь, и сани плавно ползут вверх. Мы миновали овраг.

— Ты цел, Витька? — кричу я.

— ...е-ел! — отвечает голосок. То ли он ответил, то ли ветер поет.

Вот и последний день путешествия с Темнолицым. Из деревни Введенское выезжаем чуть свет. Погода тихая. Небо густо-синее, снег чуть голубоватый и жесткий. Горизонт темный. Покуда едем, он незаметно светлеет, отдаляется. В полдень не останавливаемся кормить лошадей. Во второй половине дня мороз будто устал от своей злости. Воздух потеплел. Я даже сажусь, выглядываю из-за лошади вперед. Лошадь заметно исхудала, но бежит быстро. Ванька и Росиня тоже сидят. Проскочили через сад, глаза ищут деревню, ее нет, она где-нибудь рядом в низине. Впереди вырастает какая-то серая стена. Она приближается, приближается. Закрывает небо, землю. Что такое? Исчезают сани Темнолицего, вот и ребят не видно. Волна сырого снега бьет в лицо, лошадь фыркает. Падаю ничком. И опять вокруг нас свистит, воет. И ничего не видно вокруг, будто нас прикрыл огромный снежный сугроб.

Мы попали в буран. Это страшная штука. Мы можем отстать, сбиться с дороги. И нас занесет. Едем или остановились? Едем. Шевелиться нельзя. Только не шевелиться. Проверяю пальцы ног — действуют. Думаю о том, что Витька сегодня еще укутан в попону, украденную у старосты. Ему не холодно.

— А-о-о-о!

Кричит кто-то или показалось? За пазухой у меня сухарь. Достаю, сую в рот. Десны болят, и жевать больно. Я буду сосать. Так и лучше.

Я дремлю, кажется сплю. Сани качнуло.

— Драст-рай! — раздается чей-то грубый голос.

Прислушиваюсь. Сани стоят, грубые голоса говорят по-немецки. Сажусь. Темно. Избы. Какая-то стена рядом. Плетень. Витька выбирается из-под заснеженной попоны.

— Где мы?

Подошли два солдата. Освещают наши лица фонариками, что-то кричат.

Темнолицый отвечает им из темноты и кричит нам:

— Распрягайте лошадей, греться ступайте!

Слезаю на землю, делаю шаг и падаю. Хочу встать, ноги не слушаются, они сделались ватными. Витька копошится рядом.

— Карта, помоги, — хнычет он.

— Я сам не могу встать, Витька. Ползи за мной.

Ванька на себе несет Росиню в избу. Мы на четвереньках добираемся до крыльца. Ванька помогает подняться на него.

В избе душно. Маленькая худенькая женщина в сером платочке суетится перед нами. Охает, наливая воду в деревянное корыто.

— Разулись? — говорит она. — Сюда суйте ноги. Сюда. Вот так. И трите. Трите сильней. В коленях тоже трите, вот здесь.

Ноги наши белые-белые. Вначале боли не чувствуем. Но вот кончики пальцев начинают свербеть, ныть. Вдруг будто сотни невидимых иголок вонзаются в них, влезают глубже, глубже. О-о!

— Ой, ой, — корчится Росиня. Витька закусил руку, уткнулся лбом в стену и мычит. У меня слезы лезут из глаз, я весь дрожу, голова кружится от страшной боли. А ноги, кажется, распухают, но нет, не распухают, а только краснеют. Когда же это кончится? Витька не выдерживает, мечется на четвереньках по комнате.

Хозяйка успокаивает нас:

— Это хорошо, ребятки. Это хорошо. Я боялась, что отмерзли ноги ваши. А теперь ничего, кровь разбежится. И все пройдет...

Наконец боль утихла. Осторожно топчемся на месте. С улицы вошел Ванька. Он убрал лошадей. Темнолицый выносит нам из горницы вечернюю норму: кирпичик хлеба и по куску сахару. Велит хозяйке накормить нас горячим. И спрашивает, где староста.

— Скоро придет, — говорит хозяйка небрежно.

На Темнолицего она не обращает внимания. Мы сами назвались ехать. Но будь у меня сейчас пистолет, я бы убил его. От злости смотреть на него не могу. А он усмехается чему-то, видимо своим мыслям.

Хозяйка наливает нам в миску горячих щей, подает ложки. Входит староста. Угрюмо осматривает нас.

— Кто это? Чьи сани там стоят?

Он коренастый, с бородой. Темнолицый зовет его в горницу.

Мы наелись. Лежим на соломе, покуриваем. Староста уходит, вскоре возвращается с офицером, проводит его в горницу. Там залопотали. Значит, опять будут выпивать. Рассказываем хозяйке о себе.

— Теперь-то скоро приедете к месту, — утешает она, убирая посуду со стола, — теперь до Стебля деревень не будет. А на станции они, может, на поезд пересядут. А вы возвратитесь домой.

Я закусил губу и оглядел товарищей. Лица их спокойны. Может, я ослышался?

— Какая станция будет? — спросил я.

— Стебель, — хозяйка плеснула воду из миски в бочку с помоями.

Ведь это ж мы почти дома? Сколько от Петровска до Стебля километров?

Витька тоже сообразил. Уставился на меня.

Я встал, прошел к столу.

— А город Петровск далеко отсюда, тетя? — спросил и, глядя в окно.

— Недалече. Верст восемьдесят будет.

Она оживляется.

— А вы слышали про Петровск?

— Да, там мой дядя когда-то жил, — сказал я.

Хозяйка говорит, что и она в молодости ездила туда каждый год на ярмарку.

— А как ездили? — не выдерживает Витька.

Хозяйка говорит, что за покупками ездили поездом, а продавать — на лошадях. И сейчас здесь находятся мужики из деревни Голубково, которая под самым Петровском. Они привезли сено. Здесь, в степи, летом трава погорела. И петровские люди привезли луговое сено...

Когда Темнолицый, проводив офицера и напомнив нам, чтоб не забыли сторожить возы, улегся спать, в избе наступает тишина. Хозяйка спит на печке. Староста в третьей комнатке-боковушке, туда можно попасть, пройдя через горницу. Мы лежим молча. Усталость, сон — как рукой сняло.

— Может, с нами махнешь, Ванька? — шепчу я.— А наши придут, в Курск вернешься.

Он молчит. И мне, и Росине, и Витьке неловко. Так разволновались вначале, что и забыли: Ванька-то из Курска, его мать там живет. Мы шептали ему о побеге и вдруг прикусили языки, вспомнив, что ему незачем в Петровск. План побега мы уже обсудили: голубковские мужики едут домой завтра утром. На рассвете мы убежим из деревни. В степи дождемся мужиков. Ванька не хочет ехать с нами.

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Я дома. С ног до головы я вымыт. Мама три раза намыливала меня, три раза меняла воду в корыте. Теперь я чист. Такое чувство владеет мной, будто меня нет. То есть кожи нет, рук и ног тоже нет. То и дело поднимаю ноги, смотрю на них. В комнате тепло, двери плотно закрыты. Изредка за ними слышатся осторожные шаги. Это ходят сестра и мама